Все указывало на то, что он болен, и лишь на вторую ночь пути, под звездным небом, когда озабоченному Нанде удалось немного разговорить его, он не только подтвердил, что это так, но глухим голосом добавил, что недуг его неизлечим и смертелен, и потому он не только должен, но даже хочет умереть, в его, мол, случае необходимость и желание сплелись воедино, они не только нераздельны, но более того — вместе составляют вынужденное желанье, в котором «хотеть» неизбежно вытекает из «долженствовать» и «долженствовать» или «хотеть».
— Если ты мне подлинно друг, — сказал Шридаман все тем же задыхающимся, глубоко взволнованным голосом, — то окажи мне последнюю дружескую услугу, сооруди погребальный костер, чтобы я мог взойти на него и сгореть в огне. Ибо сжигающий меня изнутри неизлечимый недуг причиняет мне такие муки, что по сравнению с ними всепожирающее пламя покажется мне целебным бальзамом, более того — усладительным купанием в райских реках.
«О, великие боги! До чего ж он дошел!» — подумал Нанда, услышав это. Здесь следует сказать, что хотя у Нанды был козий нос и внешне он являл собою как бы золотую середину между людьми низшей касты, у которых покупал железо, и внуком брахманов Шридаманом, но он сумел с честью выйти из трудного положения и, несмотря на почтительность, с какою относился к «старшему брату», не растерялся перед лицом его недуга, а напротив — употребил в пользу Шридамана преимущество, заключавшееся в том, что он, Нанда, был здоров, и, подавив свой испуг, заговорил с ним уступчиво и в то же время разумно.
— Будь покоен, — сказал он, — если твоя болезнь и впрямь неизлечима, а после твоих слов я не вправе в этом сомневаться, я тотчас же выполню твое приказание и примусь сооружать костер. Я даже сложу очень большой костер, чтобы рядом с тобою нашлось место и для меня, после того как я его разожгу, ибо разлуки с тобой мне не пережить ни на час, и в огонь мы пойдем с тобою вместе. Именно потому, что все это так близко касается и меня, ты должен мне немедленно сказать, что, собственно, с тобою, назвать свой недуг, хотя бы для того, чтобы я, убедившись в его неизлечимости, предал сожжению тебя и себя. Ты не можешь не признать, что мое требование справедливо, и если уж я своим скудным умом понял его справедливость, то ты, будучи стократ умнее меня, и подавно должен его одобрить. Когда я ставлю себя на твое место и на мгновенье пытаюсь думать твоей головой, — как если бы она сидела у меня на плечах, — то я вынужден заметить, что моя, я хочу сказать — твоя, уверенность в неизлечимости твоего недуга требует дополнительной проверки и подтверждения, прежде чем мы сделаем столь далеко идущие выводы. Итак, говори!
Но спавший с лица Шридаман долго упрямился и только твердил, что смертельная безнадежность его недуга не требует проверок и доказательств. Однако в конце концов уступил многократным натискам Нанды и, прикрыв глаза рукою, чтобы во время своей речи не смотреть на друга, сделал следующее признание.
— С той поры, — сказал он, — как мы увидели на месте священного омовения эту девушку, нагую, но добронравную, ту, которую ты качал на качелях до самого солнца, — Ситу, дочь Сумантры, — зерно недуга, равно вызванного к жизни ее наготой и ее добронравием, запало в мою душу и с часу на час все разбухало и разрасталось, покуда не заполнило собою все мои члены, мельчайшие ответвления каждой жилки, истощило мои душевные силы, похитило у меня сон и вкус к еде и теперь медленно, но верно изничтожает меня. Мой недуг, — продолжал он, — потому смертелен и безнадежен, что излечить его может только осуществление желания, коренящегося в красоте и добронравии девушки, а это немыслимо, невообразимо, это за пределами того, что подобает человеку. Ясно ведь, что если страстная мечта о счастье искушает его и самая его жизнь зависит от того, сбудется она или нет, а между тем лишь богам, не людям, дано уповать на такое счастье, то человек этот обречен. Если не будет для меня Ситы, с глазами, как у куропатки, прекраснокожей, с дивными бедрами, то дух моей жизни улетучится сам собою. Посему сооруди для меня костер, — лишь в пламени я обрету спасенье от противоречия между божественным и человеческим. Но если ты решил взойти на него вместе со мной, — заключил он, — то, как ни жаль мне твоей цветущей юности, отмеченной знаком «счастливого теленка», я не стану спорить, — одна только мысль, что ты качал ее на качелях, раздувает пламя в моей душе, и мне очень не хочется оставить на земле того, кому суждено было это счастье.
Услышав такое, Нанда, к искреннему и глубокому изумлению Шридамана, разразился нескончаемым хохотом и попеременно то бросался обнимать друга, то приплясывал и прыгал.
— Влюблен, влюблен, влюблен! — восклицал он. — Вот и все! Вот он, твой смертельный недуг! Ну и дела! Ну и потеха! — И он запел:
Мудрец умел себя держать
Достойно и степенно.
Но даже духа благодать —
И та несовершенна.
Один девичий взгляд — и что ж?
Ума как не бывало!
Мудрец с мартышкой бедной схож,
Что с дерева упала{1}.
Затем снова рассмеялся во всю глотку, хлопнул себя по коленям и крикнул:
— Шридаман, брат мой, как я рад, что этим все исчерпано, что ты просто бредил, говоря о костре, — верно, потому что огонь упал на соломенную крышу хижины твоего сердца! Маленькая колдунья слишком долго стояла на пути твоих взоров, и за это время бог Кама угодил в тебя цветочной стрелой,[40] ибо то, что мы приняли за жужжанье золотых пчел, верно, было свистом его стрелы, и Рати, любовная тоска, сестра весны,[41] тоже поразила тебя. Все это обычно, радостно-повседневно и отнюдь не выходит за пределы того, что подобает человеку. Но если ты воображаешь, что одним богам дозволено мечтать об исполнении твоих желаний, это можно объяснить только страстностью желания и еще тем, что если оно и ниспослано тебе богом, а именно богом Камой, то не ему оно пристало, а он сделал так, чтобы оно пристало тебе. Я говорю это не из душевной черствости, а лишь затем, чтобы охладить твои любовью распаленные чувства, и еще, чтоб ты знал, что отчаянно переоцениваешь свою цель, полагая, будто только боги, не люди, вправе стремиться к ней, тогда как на самом деле ничего не может быть естественнее и человечнее твоей потребности посеять семя в эту «бороздку». — Он прибег к такому выражению, потому что Сита и означает «борозда».[42] — Но к тебе, — продолжал он, — как нельзя лучше применима поговорка: «Днем слепа сова, ночью — ворона, слепой от любви — слеп и днем и ночью!» Я привел это поучительное речение для того, чтобы ты одумался и понял наконец: Сита из Воловьего Дола вовсе не богиня, хотя в своей наготе, у места омовений Дурги, и показалась тебе таковою, а совсем простая девушка, только, по правде сказать, прехорошенькая; и живет она, как все остальные, — мелет зерно, варит кашу, прядет шерсть, да и родители Ситы обыкновенные люди, хоть ее отец Сумангра и не прочь прихвастнуть каплей воинственной крови, что течет в его жилах, — но это не меняет дела, во всяком случае не слишком меняет! Одним словом, они люди, с которыми можно потолковать, и раз у тебя есть друг, такой, как твой Нанда, то неужто ж он не поспешит к ним и не сладит для тебя это простое и обыденное дело? Не добудет тебе счастья? Ну? А? Что скажешь, дурень? Чем сооружать костер, где и я хотел прикорнуть возле тебя, я лучше помогу тебе соорудить брачный чертог, в котором ты станешь жить со своей пышнобедрой красавицей.
— В твоих словах, — помолчав, ответил Шридаман, — содержалось много оскорбительного, не говоря уж о твоей песне. Оскорбительно, что муку моего желания ты назвал простой и обыденной, тогда как она превышает мои силы и, кажется, вот-вот разобьет мою жизнь, а ведь известно, что желание, которое сильнее нас, иными словами — слишком сильное для нас, справедливо считается подобающим не людям, а разве что богам. Но я знаю, ты желал мне добра и хотел утешить меня, а потому прощаю тебе простецкие и невежественные разговоры о моем смертельном недуге. Мало того, что прощаю, но твои последние слова и что ты считаешь возможным то, о чем ты мне сказал, наполняют мое обреченное сердце буйным биением жизни, и это от одной лишь мысли о том, что мечта осуществима, от одной лишь веры в ее осуществление, веры, на которую я, собственно, не способен. Порою мне, правда, кажется, что человек, не пораженный моим недугом, может представить себе положение вещей более здраво и ясно, чем я. Но тут же я снова начинаю сомневаться, перестаю доверять какой бы то ни было точке зрения, кроме своей, обрекающей меня смерти. Разве так невероятна мысль, что божественная Сита еще ребенком была помолвлена и в скором будущем соединится узами брака с возмужавшим женихом? Эта мысль нестерпимее огненных мук, и укрыться от нее можно лишь в охлаждающем пламени костра.