Грушевые капельки страшно нравились потому, что у них был такой рискованный вкус. От них пахло лаком для ногтей, и они приятно холодили горло. Всех нас предупреждали, что есть это драже опасно, но в результате мы стали пожирать это лакомство в куда больших количествах, чем когда-либо прежде.
Еще в кондитерской торговали твердыми коричневыми ромбовидными таблетками, которые назывались «щекотун миндалин». На вкус и запах эти ромбики очень сильно отдавали хлороформом, и у нас не было ни малейшего сомнения в том, что эти штучки начинены жутким анестетиком — тем самым веществом, которое в больницах дают как наркоз и которое, о чем неоднократно талдычил нам Твейтс, способно усыпить человека на несколько часов кряду.
— Когда моему отцу надо отпилить кому-нибудь ногу, — говорил он, — он набирает в подушку хлороформу, и человек дышит через нее и засыпает, и мой отец отрезает у него ногу, а тот даже ничегошеньки не чувствует.
— Ну а зачем тогда начиняют им конфеты и продают эти конфеты нам? — допытывались мы у него.
Вам, быть может, покажется, что такие вопросы ставили Твейтса в тупик. Но Твейтса никогда ничто не могло загнать в тупик.
— Мой отец говорит, что щекотуны миндалин изобрели, чтобы кормить ими самых опасных преступников в тюрьме, — говорил он. — Их добавляют в еду и дают их преступникам всякий раз, когда в тюрьме кормят, и от хлороформа преступники делаются сонными и не бунтуют.
— Ну хорошо, — говорили мы, — но зачем их продают детям?
— Это заговор, — говорил Твейтс. — Взрослые сговорились между собой делать так, чтобы мы потише были.
Эта кондитерская в Лландаффе находилась в 1923 году в самом средоточии наших жизней. Для нас эта лавка со сластями была тем же, что кабак для пьяницы или церковь для епископа. Без нее жить было бы почти что и незачем.
Но у нее имелся один ужасный изъян, у этой лавки. Хозяйка кондитерской — это был сущий страх Божий. Мы терпеть ее не могли, и у нас на то были веские причины.
Звали ее миссис Пратчетт. Это была невзрачная костлявая старая карга с усиками на верхней губе и с искривленными, кисло-кислыми, как зеленый крыжовник, губами. Она никогда не улыбалась. И ни разу не приглашала нас зайти, если видела рядом, а если что когда и говорила, так разве лишь что-то вроде: «Я слежу за вами и все вижу, так что держите ваши вороватые пальцы подальше от шоколадок!» Или: «Нечего тут болтаться почем зря! Или раскошеливайтесь, или выметайтесь отсюдова!».
Но куда противнее в миссис Пратчетт была та грязь, которую она разводила повсюду. Передник у нее был серый и засаленный. На кофте там и сям крошки жареного хлеба, и пятна от пролитого чая, и клочки яичной скорлупы, и всякие другие следы и остатки завтрака. Но хуже всего были ее руки и ладони. Черные от грязи ж сажи, Словно она этими руками целыми днями таскала глыбы угля. И не забывайте: этими самыми руками и пальцами она лазила в банки со сластями всякий раз, когда мы покупали на пенни паточную палочку, или виноградную жвачку, или ореховую гроздочку, или еще что-нибудь такое. В те времена законодательство насчет охраны здоровья было слабым, и никому, тем более самой миссис Пратчетт, и в голову не приходило, что есть какие-то совки или лопаточки, вроде тех, которыми загребают сласти нынче. Само зрелище ее перепачканной правой руки, выуживающей, из большой стеклянной банки пальцами с траурной каймой под ногтями горсточку шоколадных подушечек, способно было заставить умирающего с голоду бродягу опрометью бежать из лавки.
Но не нас. Без сластей для нас жизни не было. Ради них мы пошли бы и на много худшее, лишь бы полакомиться. Так что мы просто стояли и молчаливо, напряженно глядели на противную старуху, ковыряющуюся в стеклянных банках своими грязно-вонючими пальцами.
Еще мы ненавидели миссис Пратчетт за мелочность. Потрать у нее целых шесть пенсов в один присест, и все равно она и не подумает сложить покупки в пакет или хотя бы завернуть их в специальную бумагу. Вместо этого она заворачивала все сласти в клочок газетной бумаги, который она отрывала от старого номера «Дейли Миррор». Кипа таких же старых газет лежала на прилавке.
Так что вам легко понять, какие сильные чувства мы питали к миссис Пратчетт, но мы никак не могли додуматься, как их лучше выразить. Столько замыслов предлагалось, но ни один не годился. Ни один, то есть, не пошел в дело, но только до тех пор, пока вдруг, в один хорошо всем памятный день, после школы нам не подвернулась дохлая мышь.
Впятером, я и четверо моих друзей, мы наткнулись на шатающуюся доску в полу у задней стены нашей классной комнаты, а когда мы попытались ее вскрыть при помощи перочинного ножа, оказалось, что под нею есть довольно таки просторная выемка. Тут, решили мы, будет; наш тайник, чтобы прятать сласти и прочие наши сокровища вроде швырялок, земляных орехов и птичьих яиц. Каждый день, после последнего урока, мы дожидались, пока класс опустеет, а потом поднимали доску и проверяли свой тайник, иногда что-то помещая туда, другой раз что-то из него забирая.
Однажды, подняв доску, мы увидали среди наших сокровищ дохлую мышь. Это было волнующее открытие.
Твейтс взял ее за хвост и помахал перед нашими физиономиями.
— И что мы с нею сделаем? — прокричал он.
— Она воняет! — заголосил кто-то. — Выкинь ее скорее в окошко!
— Погодите, — сказал я. — Не надо ее выкидывать.
Твейтс заколебался. Все глядели на меня.
Коль уж пишешь про себя, то надо обходиться без вранья. Правда куда важнее скромности. А потому признаюсь, что это я и только я додумался до замысла великого и дерзкого Мышиного Заговора. У всех нас случаются мгновения блистательности и славы, и это был мой великий час.
— Почему бы нам, — сказал я, — не положить ее в одну из тех стеклянных банок, в которых миссис Пратчетт держит сласти? Тогда, сунув туда свою грязную лапу, она вытащит не пригоршню конфет, а вонючую дохлую мышь.
Остальные четверо изумленно уставились на меня. Потом, по мере того как идея заговора понемногу доходила до них, они заухмылялись. И стали хлопать меня по плечу. Славили меня и плясали по всему классу.
— Сделаем это сегодня же! — кричал они. — По дороге домой! Раз ты до этого додумался, — сказали они мне, — то тебе и закидывать мышку в кувшин.
Твейтс протянул мне мышиный трупик, и я сунул его себе в карман брюк. Потом мы впятером вышли из школы, миновали деревенский луг и направились к кондитерской.
Взвинчены мы были страшно. Мы ощущали себя бандой головорезов, собравшихся ограбить поезд или разнести в пух и прах ментовку шерифа.
— Попробуй сунуть мышку в тот кувшин, куда она чаще всего лазает, — сказал кто-то.
— Я запихаю ее в кувшин с пустокляпами, — сказал я. — Она никогда не убирает его за прилавок.
— У меня есть пенни, — сказал Твейтс, — так что я попрошу у нее одну шербетную сосалку и один лакричный шнурок. А когда она отвернется и станет доставать их, ты быстренько засунешь мышь в банку с пустокляпами.
Вот так все и устроилось. Входя в лавку, мы слегка важничали. Как же, мы чувствовали себя победителями, а миссис Пратчетт была жертвой. Она стояла за прилавком, и ее злобные свиные глазенки подозрительно глядели на то, как мы вступаем в ее владения.
— Одну шербетную сосалку, пожалуйста, — сказал Твейтс, протягивая ей монету.
Я держался позади всех, а когда увидел, что миссис Пратчетт отвернулась на пару секунд, чтобы достать шербетную сосалку, поднял тяжелую стеклянную крышку банки с пустокляпами и сунул туда дохлую мышь. Потом так неслышно, как только мог, вернул крышку на место. Сердце мое колотилось как сумасшедшее, а ладони мгновенно вспотели.
— И один шнурок, пожалуйста, — донесся до меня голос Твейтса. Развернувшись, я увидал, что миссис Пратчетт держит в своих грязных пальцах один лакричный шнурок.
— И нечего тут всей оравой вваливаться, ходят тут толпами, а если и найдется покупатель, так разве только один, — заскрежетала она на нас. — Пошли, пошли отсюда! Выметайтесь поживее! Вон!
Оказавшись на улице, мы пустились наутек.
— Сделал? — кричали мне приятели.
— А то как же! — сказал я.
— Ну ты молодец! — вопили мои приятели. — Надо же такое устроить!
Я чувствовал себя героем. Да я и был героем. До чего же приятно чувствовать, что тебя так любят.
Упоение триумфом с дохлой мышью продолжалось до следующего утра, когда мы все опять собрались, чтобы вместе дойти до школы.
— Пошли, глянем, может, она все еще в кувшине, — сказал кто-то, когда мы подходили к кондитерской.
— Нельзя, — твердо сказал Твейтс. — Слишком опасно. Пройдем мимо, как ни в чем не бывало, будто ничего не произошло.
Поравнявшись с лавкой, мы увидали на двери картонку, на которой было написано: