Вскоре огромный кабинет забурлил: отправлялись письма и телеграммы, непрестанно раздавался приглушенный, но отчетливый голос хозяина дома, отдававшего распоряжения и приказания. Дарвид был решителен, холоден и деятелен, как всегда, когда вступал в борьбу. Потом в течение нескольких минут к воротам одна за другой подъезжали кареты. Из них высаживались люди, исполненные важности, с громкими именами, маститые ученые, теоретики и практики, специалисты, молодые и старые, в том числе знаменитости, которых уже почти нигде нельзя было встретить, ибо они почивали на лаврах, благоденствуя на покое, из которого их мог вывести только стук явившейся за ними золотой колесницы. Их было много. От их сюртуков голубая гостиная почернела, словно ее заволокло тучей. Дарвид пожимал им руки чуть крепче, чем это делал обычно; пожалуй, бакены спускались с его щек не так аккуратно, как обычно, и щеки были немного бледней, чем обычно, но больше никаких перемен в нем не было. Напротив, когда туча черных сюртуков из голубой гостиной поплыла в комнату его дочери, глаза Дарвида блеснули торжеством. Пусть померяются силами эти великанши! Посмотрим, кто победит. Могущество науки было одним из немногих догматов его веры; оно должно быть огромным, если без него невозможно достигнуть богатства. Могуществом этим он не раз пользовался, совершая свои геркулесовы подвиги в борьбе за богатство, воспользуется им и сейчас. Это только начало борьбы. Болезни тянутся долгие дни, иногда недели, а завтра-послезавтра сюда уже начнет съезжаться Европа— в золотой колеснице. Великанша против великанши! Посмотрим!
Бурно протекающее воспаление, все шире распространяющееся в хрупкой девичьей груди, при этом незначительное, однако внушающее тревогу мозговое осложнение и некоторые отклонения от нормы в психическом состоянии… Длительное совещание вполголоса, два-три рецепта и два-три совета, касающихся ухода за больной. Среди удалявшихся от дома карет две были пусты. Двух оставшихся в его доме сановников науки Дарвид проводил в свой кабинет, где были приготовлены черный кофе, тонкие ликеры и превосходные сигары. Известнейшие врачи согласились пробыть здесь несколько часов, после чего их должны были сменить другие. Требование это вначале вызвало противодействие медиков, так как шло в разрез с их обычаями, другими обязательствами и действительной необходимостью; тогда Дарвид весьма учтиво, но глядя прямо в глаза, произнес магическое слово. Это была цифра — неслыханная, почти баснословная. С минуту они еще колебались, возражали, потом договорились об очередности дежурств — и остались. Лоб Дарвида на мгновение прояснился так, что разгладились все морщины. Его дитя (мысленно он прибавил: «Моя малютка!») ни на час не останется ни днем, ни ночью без благодетельной великанши, вступающей в борьбу с враждебной великаншей.
В городе говорили, что Дарвид из страха за дочь совершает безумства, по те, кто его видел, только пожимали плечами. Напротив! Не было человека на свете, который в подобных обстоятельствах сохранял бы такое хладнокровие, такую самоуверенность, плавность речи, изысканную, хотя и ледяную учтивость. Только по вдруг останавливавшимся глазам, по еле заметной небрежности в прическе и по судороге, пробегавшей по лицу, в нем можно было разгадать игрока, поставившего все на карту. Действительно, в борьбе, которую он начал и вел, его интересовала не только Кара — она больше всего, но не только она. В глубине души он теперь чувствовал себя игроком, каким бывал бесчисленное множество раз совсем в других случаях, игроком, рассчитывающим на свою энергию, деньги и всесторонний ум, собственный и приобретенный за деньги. Ставкой в этой игре была не только жизнь его ребенка, но его вера во всемогущество и всеобъемлющую действенность ума, энергии и денег.
Время от времени — то с врачами, то без них — он входил в комнату дочери. По совету врачей, тут не задергивались занавеси, и в огромные окна лились потоки золотого света. Они пронизывали складки желтоватого кретона, которым были задрапированы стены, и оживляли разбросанные по ним незабудки и бутоны роз, резвились между пальмовыми листьями, ложились на цветной ковер, высекали снопы искр в позолоте безделушек и книг, отливали радужными красками в перламутровой инкрустации. В этом сверкающем свете возле зеркала в раме из фарфоровых цветов, между позолоченными и покрытыми финифтью флаконами розовый купидон, натягивая лук, пускал золотую стрелу; подальше мраморный котик лежал у ног статуэтки с голубем на плече; на письменном столике из синей, как небо, ляпис-лазури бронзовая фигурка, изображающая Росу, грациозно наклоняла амфору над раскрытой книгой, а с маленьких пялец свешивались мотки разноцветных шелков. Солнечные лучи, игравшие среди этих весенних тонов, веселых мотивов и легких изящных форм, упав на белоснежную постель Кары, принимали бледнозолотистый оттенок ее волос. На подушке, в облаке кружев, трудно было отличить солнечный свет от волос девочки. А ее маленькое округлое личико, пылавшее румянцем, в золотистом сиянии лучей и волос казалось алым цветком. Губы, расцветшие кровавым пурпуром, и сухие, горящие глаза молчали. Только грудь ее, натруженная тяжелым, хриплым дыханием, быстро поднималась и опускалась и кашель сотрясал хрупкое тело, стройные очертания которого, как тонкая резьба, вырисовывались под голубым атласным одеялом. Когда Дарвид входил в комнату больной, сидевшая у ее постели женщина в темном платье бесшумно поднималась и останавливалась поодаль с измученным, увядшим лицом под гладко зачесанными волосами совершенно того же цвета, как те, что, разметавшись на подушке, сливались с бледными лучами солнца.
— Как ты, малютка? Не лучше тебе хоть немножко? Может, тебе чего-нибудь хочется?
Но в ответ личико, похожее на алый цветок, лишь отворачивалось к стене, усыпанной незабудками и бутонами роз..
— Отчего ты не отвечаешь, Кара? Может, тебе чего-нибудь хочется? Ты только скажи… шепни словечко! Ну, скажи на ухо? Может, тебе что-нибудь принести, выписать, купить? Может, тебе хоть что-нибудь нравится? Хочешь что-нибудь получить? Что-то увидеть? У тебя все будет… все… только скажи… шепни мне на ухо!
Но напрасно он, низко склонившись, приставлял ухо чуть не к самым ее губам: они не издавали ни звука, ни шепота, только лицо все сильней отворачивалось и дыхание становилось все более тяжелым и хриплым.
Всякий раз, приходя сюда и заговаривая с ней, Дарвид повторял этот вопрос: «Может, тебе чего-нибудь хочется? Скажи, чего тебе хочется?» Ему казалось, что у молоденькой девушки, несмотря на болезнь, должны были остаться в памяти какие-то желания, мечты и что, осуществив их, он мог бы принести ей облегчение, радость. Он был в силах исполнить любые, даже самые безумные, и не мог лишь одного: добиться от нее хотя бы словечка.
Прошло несколько дней. К дому попрежнему подъезжали кареты врачей и снова уезжали, встречая по дороге множество других экипажей, из которых выходило множество людей; они поднимались в кабинет хозяина дома или только расписывались в книге, находившейся в вестибюле у швейцара. Дарвид принимал визитеров, благодарил, разговаривал, выезжал в город, возвращался, разрешал со своим секретарем неотложные дела. Однажды он поднимался по лестнице с двумя людьми, говорившими на иностранном языке. Он сиял, был особенно красноречив и, видимо, торжествовал. Это было подкрепление, оно прибыло из-за границы на помощь местным силам, явившимся на консилиум в полном составе. Снова туча черных сюртуков поплыла из голубой гостиной в комнату, радующую взор весенними красками, детскими игрушками, радужными переливами перламутра. Еще одна гора золота и мудрости была воздвигнута как оборонительное сооружение у постели больной девочки, а когда туча черных сюртуков и серьезных лиц скрылась, к ней подошла мать.
— Замучили тебя! Что же делать. Зато ты будешь здорова; Эти господа — очень умные люди; двое приезжих — немцы, знаменитые на весь мир. Они, наверное, тебя вылечат. А теперь ты, может быть, попробуешь того прекрасного варенья, которое доктора позволили тебе есть? Или капельку вина? А может быть, ложку, одну ложечку бульону?
Но в ответ лицо, алевшее румянцем на своем золотистом ложе, лишь отвернулось к стене, усыпанной весенними цветами. Мальвина, низко склонившись, целовала тонкую горячую ручку, которая обжигала ей губы и дрожала под ее губами, как листик на ветру.
— Отчего ты не отвечаешь, Кара? Одно слово! Одно коротенькое словечко! Дать тебе капельку вина? Доктора велели… хочешь сейчас? Шепни!
Но напрасно мать приставляла ухо почти к самым ее губам: они не издавали ни звука, ни шепота, только все дальше отворачивалось лицо и все более хриплым становилось дыхание.
В комнату вошел Мариан с большой охапкой цветов.
— Что, малютка? — начал он. — Болеем? Ну, ничего, ничего! Еще царь Соломон говорил, что у каждого бывает пора болезней и пора танцев. Немножко поболеешь, а потом будешь танцевать. А пока я принес тебе в утешение цветы; они не пахучие, потому что когда девочки нездоровы, у них, говорят, от запаха цветов разбаливается голова. Эти не пахнут, но очень красивы. У тебя будет поэтический вид, когда я рассыплю их по твоей постели. Тебе приятно будет на них смотреть после этих скучных педантов, похожих на стаю мудрых воронов. Отец для тебя сзывает со всего света мудрейших воронов, я собирал по всему городу прекраснейшие цветы. Mein Liebchen, was willst du mehr?[147]