– Послушай, подружка, тебе не удастся меня оставить. Я вырежу твое сердечко. В тебя воткнут, но только не то, на что ты надеешься, а перо, а я останусь в этом южном дерьме. Я теперь сижу в белом дерьме, – сказал он, поглядев на меня, и глаза его были бесцветны, как тюремная стена, – я купаюсь в этой плоти, – продолжал он, – жопа ты жопа, я приберегал ее для себя, все это белое дерьмецо, но она не белая, вовсе не белая, моя девка уже не белая, в ней теперь моя черная штука. Да, сэр, благодарю покорно, вы так щедры. Послушай, приятель, я заставил ее сделать аборт, потому что малыш был бы черный – черный, как я, и поэтому я теперь белый.
– Ты черножопый эгоист, – сказала Шерри. – Ты не белый, ты просто перестал быть черным. Вот почему ты по-прежнему черномазый, а мне вставил белый. Потому что я никогда не оглядываюсь. Когда дело сделано, оно сделано. Кончено.
Должно быть, какая-то доза марихуаны, носившаяся в воздухе, тронула и ее ноздри, потому что она говорила сильным злобным голосом, мужским голосом владельца мельницы или политикана из маленького южного городка – голосом своего брата, понял я.
– Думаешь, мы выстроили нашу белую дерьмовую цивилизацию на всепрощении? Вот уж нет! Все кончено, Шаго. Вали отсюда.
– Человече, – ответил он, – собери своих бесов, и пускай они вселятся в нас. Из твоего заднего прохода.
– Успокойся, парень, – сказала Шерри, – где твое хваленое спокойствие?
Ее лицо порозовело, глаза сияли, она выглядела лет на восемнадцать – юная, дерзкая и прекрасная. Они стояли, уставившись друг на друга.
– Спокуха! Я могу успокоить этого твоего профессора так, что он двадцать лет здесь не объявится. Послушай-ка, ты, – обратился он ко мне, – я ведь могу привести сюда свою армию. Могу тебе зубочистки под ногти загнать, понял? Я ведь на этой территории князь, понял? Но я пришел один. Потому что знаю эту сучку. Я знаю эту запродавшуюся мафии сучку, она ложилась под уголовников, под негров, под важных шишек, теперь она подцепила тебя, профессор, чтобы отсюда выбраться, ей надо кого-нибудь глупого и надежного, чтобы пальчики на ногах ей грел. Ты ведь небось уже целовал их, засранец? – И с этими словами он шагнул ко мне, уперся рукой мне в грудь и презрительно толкнул. – Сматывай отсюда, хер собачий! – И отвернулся, оставив запах марихуаны у меня на одежде. Давление у меня в затылке прошло само собой, мозг налился кровью, свет вдруг стал красным. Я схватил его сзади, обхватил руками за талию, поднял и швырнул наземь с такой силой, что его ноги зацепились за мои, и мы приземлились на пол, я стоял на коленях у него за спиной, сжимая его грудь и выдавливая воздух у него из легких, потом поднял его и грохнул оземь, еще раз поднял и еще раз грохнул. «Отпусти меня только, и я убью тебя, сука», – орал он, и был момент, когда я чуть было так не поступил. Я мог отпустить его, дать ему встать, и мы схватились бы лицом к лицу, но нечто в его голосе напугало меня – что-то вроде сирены, возвещающей о конце света, которую можно расслышать в детском плаче. Моя ярость взяла верх. Я поднимал его и грохал оземь уж не помню сколько раз: десять, пятнадцать, а может, и двадцать, я совершенно не контролировал себя, насилие, казалось, вырывалось из него каждый раз, когда я прижимал его к полу, и влетало в меня, я колотил его об пол, и это ужасом отдавалось у него в голове, я никогда и не подозревал, что могу быть таким сильным – сила радуется себе самой, – и вот он обмяк, и я отпустил его, отпустил, и он повалился на спину, стукнувшись затылком об пол, и звук, был такой, словно с ветки упало яблоко.
Он посмотрел на меня и прошептал: «Уматывай отсюда».
Я чуть не размозжил ему голову. Был на волосок от этого. Но вместо этого схватил его, подтащил к двери и выволок на площадку. Там он оставил всякое сопротивление, и когда я почувствовал идущий от него дух поражения и запах полнейшей близости, словно мы перед тем провели с ним час в постели,
– ладно, это было считай почти что так, – я сбросил его с лестницы. Какой-то твердый шанкр страха, всегда жившего во мне по отношению к неграм, начал лопаться, набух и лопнул, пока он летел по лестнице и вслед за ним скатывался вниз мой страх, это можно было сравнить лишь с ощущением, которое возникает в автомобиле за секунду до столкновения с другой машиной, – и вот оно, столкновение. Перила зашатались, когда он рухнул в самом низу. И он взглянул на меня из глубины, с самого дна, его лицо, все в кровавых царапинах, было расквашено почти так же, как у негра, которого я видел в участке, он сказал: «Засранец», и попытался вскарабкаться по лестнице на четвереньках, это вызвало во мне новый приступ бешенства, словно мне была нестерпима даже мысль о том, что его воля еще не сломлена, – думаю, именно такие чувства заставляют детей убивать котят, – и я встретил его на четвертом марше и угодил под его слабый удар, причинивший мне боль, скорее напоминавшую легкий укус, хотя щека, рассеченная его кольцом, потом кровоточила, я скинул его с лестницы, протащил один пролет, потом другой, еще один этаж, и пуэрториканцы глазели на нас из каждой распахнувшейся с грохотом двери: на меня, держащего его двойным захватом, как мешок с картофелем, который мне приходилось тащить одному, и, когда в последнем пролете он попытался укусить меня, я швырнул его изо всей силы и выждал, пока не убедился, что он не может даже пошевельнуться.
– Получил? – воскликнул я, глядя вниз, как какой-нибудь насосавшийся виски священнослужитель.
– Мать твою в рот, – сказал он, пытаясь встать на четвереньки.
– Я сейчас убью тебя, Шаго.
– Нет, парень. Ты убиваешь только женщин. – Он произнес всего лишь две фразы, но так медленно, что мое дыхание успело качнуться туда-сюда пять, шесть, семь, десять раз. – Да вот и сейчас, говно такое, ты убил во мне маленькую женщину.
Затем он предпринял еще одну отчаянную попытку вскарабкаться по лестнице, но ноги отказали ему, он сел на пол, и его вырвало от боли. Я стоял, не шевелясь, ожидая, пока он придет в себя.
– Ладно, – сказал он наконец, – ухожу.
– Шаго, может быть, взять тебе такси?'!
Он расхохотался, как дьявол.
– Боюсь, парень, что это твоя проблема.
– Что ж, как хочешь.
– Ублюдок!
– Спокойной ночи, Шаго!
– Слушай, папаша, да по мне пусть лучше меня сожрут на улице живьем, чем ехать на твоем такси.
– Как хочешь.
Он вдруг улыбнулся.
– Роджек?
– Что?
– Хочу тебе кое-что сказать, парень. Я не умею ненавидеть. Никого и никогда. Вот в чем дело.
– Понятно.
– Передай Шерри, что я желаю вам с ней удачи.
– А это правда?
– Клянусь. Клянусь тебе. Удачи, парень.
– Спасибо, Шаго.
– Иди ты!
Он поднялся с пола и с трудом осилил серию движений, необходимых для того, чтобы выбраться на улицу: он был похож на муху, у которой оторвали крылышки и три ноги в придачу.
Я услышал, как плачет ребенок. Его мать через дверную щель глазела на меня. Я поднимался вверх по лестнице, сопровождаемый почтительным шепотком пуэрториканцев. Вдруг я заметил, что на мне ничего нет, кроме халата. Да, здорово бы я выглядел, ловя для него такси. Я оступился, ощутив новый приступ горя. Это было отчаяние того сорта, что одолевает тебя во сне, в котором ты убиваешь тараканов. И они ополчились на меня, в буквальном смысле этого слова, я видел их следы, ведущие в разные направления – струйку чистой мерзости, которую видишь, когда машина проезжает по покрытому льдом озеру. Но кто сидит за рулем в животе у таракана? И беда, от которой я увернулся, возвратившись из полицейского участка и обнаружив, что Шерри дома, вновь прилетела ко мне на крыльях и безмолвно нависла надо мной, как тень летучей мыши, и тело мое превратилось в пещеру, в которой таились все разновидности смерти. Одинокий зеленый глаз Деборы снова глядел на меня. Все опять пошло вкривь и вкось. Я почувствовал смену погоды на небесах. А я ведь мог помешать этому. Я мог возвратиться назад к тому моменту, когда я начал избивать Шаго и он умолял меня отпустить его.
Шерри как будто и не вставала с постели. Она лежала на спине и даже не повернула голову ко мне, когда я вошел. Ее лицо было очень бледным, и хотя она не плакала, ее веки были красны, глаза поблекли. Я потянулся взять ее за руку – и это было ошибкой: в ней не было жизни. Я осушил стакан в три глотка. И не прошло и полутора минут, как наполнил его вновь. Эту порцию я пил медленно, но я опять сел на виски. Я был в том настроении, когда виски не отличишь от крови.
– Хочешь выпить? – спросил я.
Она не ответила. Я сделал еще глоток, подумывая о том, что пора уходить. Дело шло к полуночи, и скоро мне надо было быть у Барнея Келли, и моему дальнейшему пребыванию здесь уже не было никакого оправдания. Но она взглянула на меня и сказала:
– Мне плохо.
– Ты неважно выглядишь.
– Ладно, – сказала она, – ты зато выглядишь почти так же хорошо, как когда я встретила тебя на улице.
– Спасибо.