— Вы сами и ваши все трактористы — вы одна компания лодырей. Сколько я прошу, чтобы вы привезли нашу картошку, которую мы купили в соседней деревне, так это, как горох об стенку. Вы туда ездите на тракторе каждый день и возите грузы, и возите пассажиров, и возите мои болячки на вашу голову, — чего вы только не возите, а эту картошку, что каждый человек должен кушать, так некому привезти! А потом вы пристаете к нам — «жрать, жрать»!
Обращаясь к судомойке, она прибавила:
— Дай им нашу картошку и дай им сухари и чеснок, и пусть они кушают.
Судомойка даже подскочила:
— Ка-ак? Нашу картошку? Что значит — нашу картошку? Их пять человек! А мы что будем кушать?
Глухая старуха тоже вмешалась. Оказывается, она не так уж глуха: что не надо, она слышит.
— Что? — заворчала она. — Свое отдать этим чертям?
— Сейчас привезут картошку, через полчаса или через час. Я нашла подводу, — ответила Бася и прибавила, не повышая голоса, но повелительно — Отдайте им нашу порцию, потому что они о дороги. Мы позавтракаем позже.
Через минуту судомойка сердито швыряла нам сухари, чеснок, лук и тарелки с дымящейся картошкой.
Сухари шумно трещали у нас под зубами, чеснок наполнял рот жаром, картошка обжигала горло, но ноги не отходили, — ногам было холодно.
Дождь продолжался. Небо висело низко и заливало нашу еду. Козырек навеса давно промок, в громадные щели между досками дождь стекал к нам на стол.
Бася стояла, прислонившись к дверям. У нее были закатаны рукава, — она помогала судомойке. Время от времени она посматривала на дорогу. Но сопка заслоняла вид. Бася влезала на сложенные неподалеку бревна и напряженно смотрела вдаль. Картошки все не везли.
— Опять будет неприятность. Страсть, как не любят у нас рабочие, когда нечего кушать…
Нетерпение гнало ее к бревнам поминутно. Когда она возвращалась оттуда, ее высокие сапоги бывали измазаны грязью до самых колен.
Бася приехала в Биробиджан с первой партией колонистов. Она видела ужасы 1928 года.
— В прошлом году— о-го! Что тут было в прошлом году! Вы видите этот дождь и эту грязь? Так это — Париж против прошлого года!
В прошлом году она и вся их компания работали в тайге, в самой тайге, где гнус пил их кровь, прямо, как лошадь пьет воду из речки, — чтоб вы знали. Жить у них негде было, — палатки промокли, и есть нечего было, потому что они были отрезаны.
Вообще, долго рассказывать, потому что это чистый анекдот, что его надо написать в книге, ей-богу.
Да, я уже слыхал этот трагический анекдот.
— Что ж вы теперь делаете?
— Что мы делаем? — переспросила она с певучим местечковым акцентом. — Мы живем. А если мучаемся, так что? Мы же строим социализм.
Мне показалось, что я ослышался. «Строим социализм»? Это, конечно, так. Но я привык встречать эти слова в передовых статьях, в докладах о текущем моменте и т. п. Но Бася? Она сказала это таким тоном, каким говорят о совершенно очевидных вещах.
Обстановка делала эти слова неожиданными, и это лишило меня простого и ясного тона. Я задал Басе неуклюжий интервьюерский вопрос:
— Что это значит по-вашему, — строить социализм?
Бася ответила не сразу. Она была занята делом: она снова вскочила на бревна, приложила руку к глазам и, наклоняясь то вправо, то влево, стала снова и снова всматриваться вдаль.
— Кажется, едут! — радостно воскликнула она. — Везут! Картошку везут!
У нее все лицо засветилось. Спрыгивая с бревен, она как бы снова заметила меня и вспомнила о нашей беседе:
— Что значит социализм? Вот мы построим дом и проложим доски или камни, чтоб был тротуар ходить на работу, и наладим, чтобы картошка была в запасе, и чтобы с крыши не текло прямо в тарелки.
Она юркнула в кухню.
— Ента! — кричала она старухе. — Везут! Вот он едет!
Я считал наш разговор неоконченным.
— Что ж дальше? — спросил я, когда она вновь показалась в дверях.
— Зачем дальше? — рассеянно ответила Бася. — Когда будет где жить и можно будет ходить по-людски на работу и будет что кушать, так это уже начинается социализм. А вы что думаете?
Бася — простая, малограмотная женщина. У ней грубые руки, она носит высокие болотные сапоги и не думает ни вещать, ни изрекать истин. Над ней низко висит серое небо, воет ветер, кругом нее грязь, тайга и пустыня. Но вот она вложила свою маленькую жизнь в великий смысл эпохи. Или, быть может, иначе. Быть может, в словах, которые ей подсказала эпоха, она нутром почувствовала основу, могущую заполнить ее жизнь.
Пока перетаскивали в кухню мешки картошки, пришли, тяжело передвигаясь по грязи, какие-то казаки. Они тоже подсели к нам. Еда у них была своя, — они только потребовали чаю.
Грязь заливала улицу. Она стояла глубокой лужей вокруг нас и у нас под ногами.
Откуда-то явился китаец в ватном халате и в меховой шапке. Через плечо у него висела сума. Я принял его за нищего, но он оказался фокусником. Он подошел к нам, извлек из сумы тарелки и стал жонглировать. Он стоял в грязи по щиколотку и с равнодушным лицом подбрасывал и ловил свои тарелки.
Шел дождь.
— Фокусный народ китаезы, — заметил, скучая, один из казаков. — Темный народ, а смотри, как тарелкой работает. Чисто потеха…
Китаец упрятал тарелки и стал жонглировать ножами.
— А у нас, — сказал другой казак, обращаясь ко мне, — в Благовещенску, — еще за царя, — обойщик был… Так до чего акробат был… Прямо, верите, шестидюймовый гвоздь в нос загонял и ничего…
— Ничего и есть, — заметил первый казак. — Потому гвоздь ему в череп заходит, и крышка: что ему сделается?
— Да, разные люди бывают, — помолчав, согласился второй казак.
Китаец успел упрятать ножи и извлек из сумки три шарика. Он ловко катал их вдоль руки, на лбу и на носу.
Дождь продолжал итти. Где-то ухнула пушка, и тяжело застонала земля.
— Эй ты, ходя! — воскликнул один из казаков. — Чему ж ты не идешь сражаться? А?
Китаец ничего не ответил. Он глубоко ушел в грязь обеими ногами, от дождя совершенно размок его халат, меховая шапка стала похожа на мокрую крысу. Лицо его было мокро, но хранило неподвижное и равнодушное выражение. Из-за тайги задул порывистый ветер. Пушка стала толкать воздух все чаще и чаще. Стон поднялся над болотом. На Амуре начинался бой. Это наши войска брали Лахасусу.
— Слышишь, ходя? Слышишь, как пушка-то играет? Ровно по морде бьет. Рраз, рраз! Аж гудит. А ты, ходя, почему воевать не идешь? Не хотишь? Небось, так-то оно ловчей — шарики на носу крутить? Ну, а ежели мы тебя в плен возьмем? А? Или убьем ежели? А?
Впрочем, казак был незлобив. Он прибавил:
— Ну, ну, крути, ладно! Все одно: и мы чай китайский пьем.
Кругом была тоска и безнадежность. Вой пушки смешался с воем ветра. Какие громадные усилия нужны, чтобы оплодотворить эту землю! Какие несметные горы того неоценимого капитала, который называется человеческой волей!..
Небо висело совсем, совсем низко. Оно было густое и серое, как пушечный дым. Шел дождь, и под ногами была грязь; сколько видно вокруг, была грязь.
Бася строит социализм!..
Я хочу привести дословно и без сокращений историю, которую мне рассказали во время одной из поездок на тракторе из Тихонькой на опытное поле. Рассказ показался мне тогда преувеличенным. Я думал, что Авраам Розенблат (он так и именовал себя через два «а» — Авраам), долговязый, неуклюжий еврей в брезентовом балахоне и кожаной фуражке, фантазирует и нарочито сгущает краски, зная, что говорит «для печати». В своем блокноте я окружил его рассказ целым роем вопросительных знаков. Каюсь, я даже предполагал обработать этот рассказ в виде повести о некоем брехуне на тракторе. Однако впоследствии, проверяя подробности, я приходил к необходимости зачеркивать вопросительные знаки один за другим. Беглая запись, сделанная в тайге на привале, оказалась безыскусственным куском правды.
— Видите этого молодого человека вон на той телеге? — начал Авраам Розенблат. — Видите, — ноги свесил, и козырек у него на ухе, как у запаренного? Видите? Так он из прошлогодних, из первых, которые прибыли в самом начале, с первым эшелоном.
Молодой человек, о котором шла речь, был мне немного знаком: это председатель. Нето председатель сельсовета, нето кредитки, нето правления какого-то колхоза. Знаю, что зовут его председателем. Познакомились мы за бритьем. Я брился и порезался, он взял у меня бритву из рук и мастерски меня побрил. Я подумал, что он профессиональный парикмахер. Оказалось, по профессии он педагог и окончил высшее учебное заведение и еще в прошлом году был преподавателем в еврейской семилетке где-то в Полесье, близ Гомеля. Его захватила волна энтузиазма, поднявшаяся вокруг биробиджанской идеи, и он уехал на Дальний Восток.
Четырнадцать таких молодых людей и девиц, еврейских учителей из Гомеля подали заявления об увольнении со службы по случаю переезда в Биробиджан.