Два дня Глория не приходила. На третий появилась в обществе мужчины с лысиной, обрамленной венчиком длинных волос, руки у него тоже были слишком длинные. Когда она уходила, я неодобрительно покачал головой. Она оторопела и бросила на меня высокомерный взгляд. Я сразу перестал для нее существовать и вынужден был признаться, что она права. Если мужчина появляется на людях с женщиной на голову выше себя, а сам похож на конского барышника, это еще не делает его смешным.
Я допил свой бокал. Предзакатный ветер был еще далеко, а холодный так и так появляется лишь ночью. И я решил отправиться домой. Полдень набросился на меня своим широким белесым торсом, словно эсэсовец. Свет ослепил. Даже за такой долгий срок глаза мои еще не привыкли к нему. Я закрыл их, и шум улицы навалился на веки, сквозь которые солнце казалось словно затянутым красной завесой. Я был похож на крота или сову, а дневные твари, по-видимому, посмеивались надо мной. На дворе стояло дикое пекло – влажное и жаркое лето Нью-Йорка, выжимающее пот из пор, как будто давление внутри человеческого тела на одну атмосферу больше внешнего.
Медленно брел я мимо раскаленных зданий. Асфальт плавился: казалось, что ты шагаешь по илу. Вода стекала по витринам цветочных лавок, будто они были покрыты ледяным узором. За их стеклами стояли равнодушные и безучастные изысканные шлюхи: гладиолусы и розы в букетах, словно сделанные из цветного воска. Они стоят безучастно, как человек, который не знает, что такое страдание, которому страдание противопоказано. Только не говорите мне о жалости! Только такой безудержный эгоизм и помогает подкупать судьбу, покуда она не потребует рисковать жизнью ради другого. Только не говорите мне о легковесном сочувствии! Я видел другое! В течение трех лет один человек каждый день рисковал жизнью ради меня. Пока ее не утратил. Он погиб из-за меня. При этом он никогда меня не любил. Я даже не особенно ему нравился. И родственником он мне не доводился Его звали Поль Ренн, он был директором музея в Бельгии. Три года он прятал меня в маленьком закутке музейного подвала. Три года он каждый день приносил мне еду. И выносил мои экскременты в жестяной банке. Удивительно, но именно это производило на меня самое сильное впечатление. Мне было очень стыдно. И я долгое время мучился от жажды, потому что старался меньше пить. Мне казалось наглостью вынуждать Поля Ренна выносить за мной еще и мочу. Без кала не обойтись, ведь есть-то приходится. Но просто пить воду, потому что мучает жажда, а потом отливать в жестяную банку, представлялось мне роскошью, которой мне больше не полагалось. Позже, когда мы с ним осмелели и мне разрешалось ночью покидать мой закуток, я мог уже сам выносить все это наружу. Я и поныне не знаю, не из-за этого ли донесли на Поля Ренна, и немцы схватили нас обоих.
Я купил в писчебумажном магазине такую книжку, какие дарят друг другу девочки-подростки. Это альбом-дневник с 365 страницами. Каждая страница разделена на пять частей и пронумерована по числу дней. То есть это был дневник на пять лет. Я его купил – мне показалось странным, что кто-то может быть уверен в том, будто ему удастся в течение пяти лет делать записи в этом дневнике. Какая самоуверенность! Какая вера в будущее! Какая гармония с жизнью! «Что это за страна, где такое считается само собой разумеющимся», – подумал я и купил этот альбом из-за нахлынувшей на меня волны радости, что я вновь обрел столь благоприятную почву под ногами. В Европе уже дневники на один год сочли бы самонадеянностью в духе Парцифаля.
Потом я долго сидел перед пустыми страницами и часто переворачивал и разглядывал их.
Около 1965<А если ты вдруг очнешься от суеты…>[71]
А если ты вдруг очнешься от суеты, заботы о хлебе насущном и погони за наслаждениями, потому что откуда-то до тебя дотянулось нечто удивительное, редкостное, невыразимое, бессловесное; потому что темнота прокралась тебе в сердце тысячей вопросов и сомнений, лишила тебя уверенности, поколебала покой и привычный уклад твоей жизни; если мир, красочный мир, внезапно изменился, превратившись в бледное ухмыляющееся привидение; если нравственные устои зашатались от внезапно возникших вопросов, затрагивающих смысл и цель бытия и конечные истины; если ветер одиночества завывает в твоих комнатах, а разруха и хаос обрушиваются на голову, – тогда, наверное, ты соберешь изо всех уголков памяти обрывки знаний и начнешь сравнивать и сортировать, склеивать и собирать свой мир…
В кристаллах и камнях начался темный процесс, он расщеплял их, отталкивал, сталкивал, упорядочивал и формировал, заставлял их развиваться, продолжался в листве и цветах, вспыхивал в морских огнях, мириадах инфузорий, в порхании бабочек над солнечным лугом, врывался в заботливо свитые гнезда птиц на цветущих склонах; затихал и начинался снова, достигая совершенства в создающем целые государства интеллекте муравьев и пчел, но и здесь не заканчивался, проходя все новые и новые витки, породив отряд позвоночных животных, и в последнем столкновении молекул завершился человеком, разумом, самопознанием, личностью.
В тебе вибрирует наследственность тысячелетий; в тебе – камни и звезды, пыль комет и ветер, шелест деревьев и шум прибоя, жужжание пчел и пестрота бабочек, девственность леса и торжество разума; в тебе вибрирует космос.
Но ты больше не являешься всем этим; просто все это живет в тебе. Зеленый клеточный сок растений и твоя красная кровь наполняют сосуды Вселенной, соединяя все родственными узами, но ты выделяешься среди всего живого сознанием собственного «я», оно отделяет тебя от всего сущего, словно стена. Ты больше не принадлежишь к растениям и животным, ты больше не можешь соединиться с ними, ты – одинок… Вероятно, ты – единственное существо, которое может раздумывать о себе самом и осознавать собственное «я», которое может сказать: «я», «я есть»… Но с этого и начинается твоя трагедия и мировая грусть. Потому что только через это «я» ты можешь видеть все остальное; ты уже не видишь мира, только проекцию твоего «я»; самое большее, на что ты способен, – относительное самопознание, но никогда ты не сможешь познать Абсолютную Истину. И все-таки ты, глупец, никогда не оставишь попытки найти ее.
Ты можешь вместе с великим регистратором Кантом навести порядок в каждом отсеке своего сознания и снабдить его этикеткой; ты можешь, вооружившись сетью слов и понятий, поставить ловушку непостижимому и безымянному, а потом, передумав, подняться на ледяные вершины вечных вопросов; ты можешь возвыситься до иллюзорной самообъективизации, до последнего уровня познания, который дает высокое переживание мудрых, переживание «я» в сфере чистого разума; ты можешь пройти часть пути с Конфуцием, другую – с Лао-цзы, третью – с Гаутамой;[72] но в конце концов ты обнаружишь, что остался на месте, потому что ты всегда познаешь только свой мир и никогда мир вообще. И всегда перед тобой будут маячить великие нерешенные загадки; всегда будет неподвижно смотреть на тебя каменное лицо сфинкса; потому что твой мир заключен в твоем мозгу и ты не можешь сделать даже самого маленького шага за его пределы.
Там, снаружи, – хаос… И от твоих размышлений тебя, в конце концов, разбудит шорох и прикосновение паучьих лапок: изо всех углов к тебе будет ползти безумие… И ты можешь кричать и драться, таращить глаза и неистовствовать, упрямиться и молчать – все равно там, снаружи, хаос, тайна и ночь.
Но все так же, светясь и пенясь, накатывает волна и размывает и без того рассыпающиеся стены. Все раскачивается и изгибается, все обещает и призывает, все манит – бедра, грудь и ноги, и разве волнение в крови уже не перевешивает разум, разве уже не нависает над миром гигантский призрак фаллоса, разве природа издевательски не влечет бледного мечтателя в ловушки женских прелестей, не раздирает на части его жалкий интеллект, не отбрасывает его назад в мрачную бездну инстинктов, затем снова вырывая оттуда и ставя перед вопросом: в чем разгадка тайны мироздания – в дальнейшем самопознании или в порочной сладости женского лона?..
1920–19215 декабря 1916 года при наступлении на Бухарест пал от пули, пробившей грудь, лейтенант запаса Густав Зак. С ним сошла в могилу гордая надежда немецкой литературы. Не просто надежда, но и ее осуществление. Собрание сочинений в двух томах, которое выходит сейчас в издательстве Г. Фишера в Берлине, дает полное представление о трудах этого гениального человека.
Три романа: «Беспутный студент», «Безымянный» и фрагмент «Паралич» – составляют основное ядро наследия автора. Они внутренне связаны и изображают муки познания, этого якобы преимущественного права рода человеческого, а тем самым и трагедию человека вообще. Каждая строка этих романов пронизана мукой мысли, той неизбывной мукой, которая началась, когда человек впервые пробудился от бессознательного, почти животного, существования и неосознанно задался вопросом: «Что это означает – я существую? Что такое жизнь?» Зак исследовал эту проблему, насколько было возможно, он штурмовал ее, не признавая компромиссных решений, и закончил тем, чем и должен был закончить, – параличом, безумием. Вечный вопрос о смысле жизни заканчивается безумием. Двойственность этого вечного вопроса порождает неодолимое желание найти единственный ответ. Таким ответом может быть погружение в начальное состояние, в бессознательность животного, возвращение в пурпурно-сумеречное царство инстинктов, к деревьям, облакам и животным. Это особенно ясно выражено в «Безымянном», где описывается стремление к вечному опьянению, разложению и готовности отдаться темным, непостижимым инстинктам, которые свет познания способен выхватить из вечно далекой загадки Абсолюта. Другим ответом может быть стремление вверх, к разуму, где единственное счастье – не цель и даже не стремление к ней (поскольку в конечном счете всякое познание бесцельно), а только сознание, что ты достиг самых далеких морей, покорил самые неприступные вершины, охватил взором самые безграничные просторы. Но даже если конечный пункт был достигнут, все кончится развалом, катастрофой. Такой путь мы прослеживаем в «Параличе».