Вот тогда в Комитете бедноты взвыли:
— Кулак он! Не думает о светлом будущем!
И постановили — раскулачить и сослать в самые дальние районы, где картошка не водится.
Зарыдала жена. По-деревенски, навзрыд, на всю округу. А Кузьма погладил ее по голове и сказал:
— Не убивайся, мать. И в Сибири люди живут.
С ними вместе выслали и тех, кого они нанимали убирать картошку. Как подкулачников и — по всей строгости. С собой — только носильные вещи как взрослых, так и детей, продовольствия на пять дней на каждого едока и — все. Ни инструментов, ни орудий труда, ни гвоздя единого. Однако Кузьма, хорошо поняв классовую зависть, выдаваемую за классовую ненависть, умудрился спрятать в детских вещах, которые бравое Чека не прощупывало, два топора без топорищ, естественно. И то же самое посоветовал сделать «подкулачникам». Ножовку они умудрились провести и стамеску. Нужные вещи в той неизвестной пустыне сибирской, где намеревались их выбросить для медленного умирания. ЧК особенно любило именно медленное умирание, когда человека приговаривали к расстрелу, а потом отправляли в тюрьму, где он каждый день ожидал этого расстрела, только его до этого последнего вызова по два-три месяца мурыжили.
Станцию ЧК выбрало глухую, далекую, где и поезда не останавливались. Долго тряслись до нее по разбитым проселкам на собственных лошадях и в собственных телегах. Пока. Пока до полустанка этого не доехали, а там чекисты велели выгружаться, брать ручной багаж и идти на запасной путь, где ожидал товарный состав с распахнутыми настежь дверями.
— Грузись все в этот вагон, — сказал старший.
Бабы опять взвыли, а Кузьма спросил:
— Разрешите обратиться, гражданин начальник?
Доволен был «гражданин начальник» с двумя треугольниками на синих петлицах.
— Чего у тебя?
— Разрешите два заступа выдать. Дорога дальняя, холода. Непременно кто-то из стариков либо детишек помрет. Надо бы похоронить по человечески, Милосердие оказать.
— Кулак — а милосердие не забыл?
— Так ведь православный я.
— Православный? — несколько озадаченно переспросил стражник. — Ну тогда топай в склад и скажи, что я лично велел выдать тебе шанцевый инструмент для похорон.
— Спасибо, гражданин начальник, — сказал Кузьма и поплелся на склад, с трудом скрывая радость.
«Шанцевый инструмент!».
И под эту служебную оговорку караульного получил две лопаты — заступ и совковую — кирку, лом и саперную лопатку. И все это неторопливо отволок в загаженный скотом вагон.
— Спрячьте у стенки под сухим дерьмом.
А сам подумал:
«Теперь не пропадем, где бы нас не высадили. Не пропадем!..»
Ехали долго и мучительно медленно, по суткам отстаиваясь на глухих разъездах. Кормили похлебкой из брюквы с кусочками давным-давно пересушенной воблы. Два раза в день — утром и вечером. И на оправку выводили взрослых — дважды в день по полчаса, мужчин вместе с женщинами, а детей — трижды, но — по раздельности: сначала девочек, потом мальчишек.
И голодно было, и холодно. Кузьма ходил к конвоирам, долго просил, но добился, чтобы в вагон забросили три охапки елового горбыля. Устелили пол в одном из углов, заодно под него и лом с киркою спрятали, и гуртом клали детей на одеяла да всякую запасную тряпку подкладывали. Слава богу, не застудились девчонки, хотя, как и парнишки, ходили в соплях до колен.
А однажды, когда стояли на разъезде, охрана разрешила открыть двери с одной стороны для проветривания. И тут кто-то незамеченный, проходя мимо этой двери, сбросил на пол мешок картошки, да и пошел себе, не оглядываясь. Оттащили тот мешок подальше от дверей, стали спорить, как картошку делить, но Кузьма отогнал всех и рассыпал на пол весь мешок.
— Не подходить, пока нужную не отберу.
И отобрал семенную. С глазками.
— Дайте, бабы, полотняный мешочек.
Дали тут же. Кузьма осторожно, по одной опустил в него отобранную картошку. Завязал и сказал:
— Это — надежда наша. Куда бы нас не завезли, картошка — всегда картошка. А потому пуще глаза берегите.
А везли их — ох, как долго! По дороге два старика, старуха да двое ребятишек Богу души отдали, а их все гоняли с ветки на ветку, с колеи на колею. Она в конце концов в разъезд уперлась, и тогда их всех перегнали в два вагончика узкоколейки, по которой когда-то возили лес с генеральных порубок.
— Видать, на лесоповал, — решили мужики.
— Видать, нет, — сказал Кузьма. — По этой железке лет пять паровик не ходил.
Медленно тащились по кривой, горбатой узкоколейке. Наконец, и она кончилась. Остановились.
— На выход с вещами!
Выгрузились. Всех пересчитали, отвели за какие-то давным-давно вымершие бараки, за которыми оказалось два гусеничных трактора с прицепами под брезентом. И всех мигом рассовали по этим прицепам, категорически запретив выглядывать. Поорали, покричали, поклацали затворами для устрашения и, наконец, медленно куда-то тронулись. Куда — неизвестно, выглядывать запрещено.
А как качало, как бросало! Бабы с малыми детишками на руках летали от стенки к стенке, стараясь подставлять собственные бока да спины, чтоб только маленьких уберечь.
Долго ли ехали так, никто и не помнил. Казалось, что всю оставшуюся жизнь проехали…
Выгрузили их на старой порубке. Пни да ветки, болото да речушка, густота еловая кругом подвысь да мох по колена.
— Выживете, значит, докажете, что и впрямь кулаки, — недобро усмехнулся начальник конвоя.
Завыли бабы в голос.
— Погибель наша пришла-а!..
— Тихо, бабы, — сказал Кузьма. — Кулаком Советская власть обозвала тех мужиков, которые работать любят, а не перекуривать у плетня. Так и докажем им, что мы — кулаки. Докажем! И — выживем.
Все эти события — как семейные, так и всероссийские — для Настеньки прошли стороной. Она была старательна и очень работоспособна, почему вскоре и стала заведующей фельдшерским пунктом.
Только лекарств никаких не было, кроме пирамидона и касторки. Однако Настя не забывала травника Игнатия, который ее когда-то вылечил одними настоями из природных трав, цветов и одному ему ведомых корешков. Она по-детски тут же в него влюбилась, и до появления в их доме чекистов, арестовавших беженца — трансильванца, с радостью помогала ему собирать травы и коренья. А он охотно рассказывал ей, для чего и как именно их следует собирать, и она все эти знания старательно раскладывала по полочкам в своей хорошо тренированной стихами памяти. И теперь все эти знания вдруг пригодились.
При практически полном отсутствии лекарств фельдшерский пункт весьма успешно лечил многие болезни. Поэтому шли к Насте, и центр медицины, то бишь, городская поликлиника, отошла как-то на второй план. Туда ходили только для получения справки о болезни, которую позднее назвали бюллетенем, а лечиться предпочитали у Насти Вересковской, заведующей фельдшерским пунктом. И Настя лечила весьма успешно, особенно тогда, когда дело касалось легочных заболеваний и разного рода ангин.
Только однажды утром подкатила машина к фельдшерскому пункту. Из машины вышли двое чекистов и без стука вошли в кабинет.
— В процедурную всегда надо стучаться, — сказала Настя. — На приеме могла быть женщина.
— Собирайтесь, — сказал один из вошедших. — Поедете с нами.
— Придется обождать, пока я не закончу осмотр больного, — спокойно сказала Настя.
Она не чувствовала за собою никакой вины, а потому и не испугалась. В голосе ее не было решительно никакого намека на испуг. Для чекистов это было столь необычно, что они тут же дисциплинированно вышли в некоторой опустошенной растерянности.
Закончив прием, Настя выглянула в окно. Машина ждала, и ей ничего не оставалось делать, как предупредить ожидающих приема больных, что скоро вернется и просит ее подождать.
Однако скоро вернуться ей не удалось и пришлось прислать бравого чекиста, чтобы он извинился за нее и отпустил всю очередь. А случилось так потому, что у начальника местного ЧК заболела единственная и горячо любимая дочь. Об этом он сразу же сказал Насте, едва она вошла в его кабинет.
— Вы — единственная, кто ее может спасти…
— Странный способ доставки фельдшера.
— Простите, хлопцы перестарались. Очень прошу немедля осмотреть девочку.
— Поехали, — тут же сказала Настя. — Только пошлите предупредить очередь, что я задерживаюсь.
Он послал верхового. Но велел сказать, что фельдшер может задержаться надолго.
Начальник местного ЧК Кондрат Семенович Березайко был суров и беспощаден даже в те беспощадные времена. Не столько, может быть, от характера, сколько от истовой веры в уничтожение врагов Октябрьской революции. Однако и у жестокости всегда наличествует слабое звено. Этим слабым звеном была его единственная дочь, звонко названная Октябриной. А ее мать умерла при родах, и жестокий чекист сам выкормил ее из соски да жеваного хлеба.