Так вот: поскольку вкус к обычным приключенческим книгам я утратил, а Карла Мая мне не давали, я отправился на поиски сам. То, что на отцовских этажерках стояло открыто, меня не очень привлекало. Но в нижней части этажерок были какие-то ящики с надписями… Чаще других встречались — Франция, Англия, Америка, реже — Венгрия, Италия, Швеция, Норвегия… Сюда отец сложил брошюры и отдельные выпуски «Универсальной библиотеки»,[49] так как вытаскивать их с полки было неудобно.
Эти ящики оказались для меня истинной сокровищницей! В одиннадцать или двенадцать лет я напал на Флобера и Золя, Доде и Мопассана! Эротическое я не понимал и лишь пробегал глазами. Но какой неожиданный мир открылся для меня! Я никогда не думал, что романы могут быть такими! Сцены из жизни, подлинной жизни, которые могли разыгрываться в любой момент, в любом уголке земли! Во всем, что я читал до сих пор, и читал с доверием, было что-то неправдоподобное, присущее скорее сказкам моего детства, чем самой жизни. Очевидно, все это должно было происходить где-то очень далеко от Луипольдштрассе, чтобы обрести хоть чуточку правдоподобия.
Я всегда это ощущал смутно, не отдавая себе отчета. Приключенческие истории никогда не утоляли ни моего сердца, ни разума! Но здесь, этот совершенно новый мир!.. Очевидно, я уже тогда почувствовал, что писать надо только так, чтобы все получалось правдоподобно! Эти книги я буквально проглатывал. Каждую читал и перечитывал по многу раз. Наверное, именно потому, что они так прочно «сидели» во мне, я постепенно сумел освободиться от них. Золя я сейчас не переношу, Доде кажется безвкусным. Флобером я любуюсь, однако всему нужному для меня я у него научился и больше не перечитываю, но каждый из этих писателей оставил во мне свой след.
Очень хорошо помню, как я восхищался «Тремя мушкетерами» Дюма. Тоже приключенческая история, но она была не только выдумана, но и возможна.
А когда в «английском» ящике мне попался «Остров сокровищ» Стивенсона! А когда открыл Чарльза Диккенса, — его «Копперфильда» я и сейчас читаю и перечитываю с прежним восторгом. Я мог бы исписать страницу за страницей этими воспоминаниями о книгах, которые я тогда открыл для себя и которые продолжают во мне жить! А потом — русские: «Преступление и наказание», «Братья Карамазовы»!
Моим читателям покажется, что я довольно рано начал знакомиться с этой литературой, родителям тоже так показалось. Мама, несомненно, перепугалась бы, застав своего старшего (но еще, ах, такого маленького) сына за чтением мопассановских фривольностей. Будучи догадливым мальчиком, я это, естественно, предвидел, и потому читал «Универсальную библиотеку», когда чувствовал себя в полной безопасности, то есть только ранним утром. Всю свою жизнь я неважно спал, даже в детстве часто просыпался около четырех утра. Босиком, на цыпочках, я прокрадывался в отцовский кабинет и с богатой добычей возвращался в постель. И читал… читал…
Позднее, когда я обнаружил, что отец ни разу не проверял содержимое тех ящиков, — они были прошедшим этапом в его читательской жизни, — позднее я обнаглел и устроил себе под матрацем солидный склад этих книжек. До чего же было приятно засыпать, сознавая, что наутро ты полностью обеспечен «провиантом». Недавно моя жена разъяснила мне, что тайная библиотека под матрацем, которую никому не удалось обнаружить, свидетельствует лишь о неумелой уборке в родительском доме, вряд ли заслуживающей хорошей оценки; если постель «убирать» по правилам, то матрац надо обязательно переворачивать. Надеюсь, что в моем собственном доме так оно и делается, но сейчас мне все же хочется поблагодарить и благословить Минну, Кристу, Шарлотту и все остальных, — уж не помню, как их звали, — за то, что этого не случилось в родительском доме!
Вследствие такого интенсивного чтения школе пришлось отступить на задний план (иначе и быть не могло). На уроках я обычно клевал носом, а если и пробуждался, то думал лишь о прочитанном или о том, что же произойдет дальше. Однажды, один-единственный раз, мне представился шанс благодаря моей начитанности стяжать лавры и в школе. Случилось это на уроке истории, когда наш учитель, профессор Фридрихс, рассказывая о восстании тирольцев, упомянул Юрга Йенача[50]… Услышав это имя, я насторожился. Профессор Фридрихс оглядел класс и спросил:
— Кто-нибудь из вас знает, что за писатель рассказал нам об этом восстании?..
Посмотрев вокруг и удостоверившись, что, кроме меня, никто этого не знает, я вылез из-за парты и гордо отчеканил:
— Кординанд Фердинанд Мейер!
Взрывом хохота и ограничился весь мой успех. Даже профессор Фридрихс снисходительно улыбнулся:
— Только не Кординанд Фердинанд Мейер, — новый взрыв хохота, — а Конрад Фердинанд Мейер.[51]
После этого случая меня называли некоторое время в классе не иначе, как только Кординандом.
Итак, я читал и читал… По отношению к нашей семье глагол «читать» можно было спрягать во всех формах и временах без риска ошибиться. Я читаю, ты читал, он будет читать, они читали — все верно. Излишним было только повелительное наклонение. Приказывать — «читай» или «читайте» — не было никакой необходимости.
Но по заглатыванию книг я в подметки не годился моей сестре Итценплиц. Она побивала любые рекорды. Когда я в четыре утра прокрадывался в отцовский кабинет за свежим пополнением, то нередко заставал ее там. В ночной сорочке она стояла на стуле, держа в одной руке раскрытую книгу, а в другой — почти догоревшую свечу. Сестре повезло меньше, чем мне: ее комната находилась рядом с родительской спальней, поэтому всякое ночное чтение исключалось, так как у мамы был хороший слух. Я предлагал Итценплиц хотя бы сесть в кресло, но она лишь смотрела на меня поверх страниц застывшим, отсутствующим взглядом, говорила: «А-а!», и снова погружалась в чтение.
Как-то Итценплиц, в награду за выдержанные с блеском приемные экзамены в гимназию, разрешили поехать с тетей в Италию. Накануне отъезда мама наказала своей старшей дочери уложить наконец чемодан. Та пообещала, а перед самым ужином мама застала ее уткнувшейся в какую-то книгу; в чемодане же лежало что-то брошенное наспех. Мама возмутилась, Итценплиц получила нагоняй и была вынуждена дать слово, что не прикоснется к книге, пока не запакует чемодан.
Когда же в половине одиннадцатого мама вошла к ней, чтобы пожелать спокойной ночи, то застала свою старшенькую сидящей возле чемодана на полу и читающей газеты. Газеты были очень старые и предназначались для завертывания обуви. Наверное, какое-то слово привлекло внимание сестры, она начала читать, а когда уже вчиталась, то забыла обо всем на свете, включая и неуложенный чемодан. Ночью лились слезы, поездка в Италию едва не сорвалась по вине оберточной бумаги. Мама предсказывала дочери мрачное будущее: она разобьет себе жизнь из-за своего несчастного книгожорства, упустит все хорошие возможности…
Итценплиц не разбила себе жизнь (мама этому радуется больше всех!), и думаю, не столь уж много упустила, хотя так и никогда не смогла отвыкнуть от сладчайшего яда запойного чтения. Сейчас у нее есть муж и ребенок, и, когда я приезжаю к ним в гости, Итценплиц сразу же отправляется в кухню, чтобы приготовить что-нибудь вкусное, так как знает, какой я прожорливый. Спустя некоторое время мой терпеливый зять дружески говорит мне:
— Надо бы взглянуть, что там поделывает жена…
И, взглянув, мы видим, что она стоит у плиты, вода кипит, но Итценплиц этого не замечает. В одной руке у нее ложка, в другой — книга, и к этой книге приковано все ее внимание. Даже теперь Итценплиц не решается пустить газету на растопку прежде, чем не изучит ее.
Конечно, это приводит к некоторым неудобствам в быту, но мой зять не только терпеливый, но и мудрый человек. Он понимает, что без теневой стороны никакая добродетель не обходится. А Итценплиц чего только не знает, у нее всегда есть, о чем рассказать. Поваренную книгу она читает с таким же увлечением, как и трактат о наркотиках. Она снимает мед с каждого цветка, даже с дурно пахнущего, как о ней однажды сказал отец.
В связи с семейным библиофильством мне остается еще рассказать об одной не очень хорошей привычке, заведенной в нашем доме: ни один из нас не отправлялся в известное место, не вооружившись предварительно книгой. Хотя в нашей берлинской квартире имелись две такие обители, тем не менее, учитывая также, что всех домочадцев с прислугой насчитывалось восемь душ, у нас постоянно ощущалась нехватка заседательских мест. Сколько раз с отчаянием дергали дверь, умоляюще шептали, посылали проклятия небесам, все напрасно. Каждый член семейства придерживался изречения «J'y suis, j'y reste».[52] Каждый сидящий внутри слишком хорошо знал, что окажись дергавший и умолявший на его месте, он вел бы себя точно так же, то есть продолжал бы сидеть и читать.