До сих пор не могу вспомнить без улыбки, как отец, в серой домашней курточке, с папкой решений рейхсгерихта под мышкой, скрывался в тихой обители. Он отнюдь не предавался развлекательному чтению — отец продолжал там серьезно работать.
Когда же обстановка в квартире становилась критической, то в большинстве случаев по настоянию мамы, которая не потворствовала этой семейной привычке, издавался указ, запрещавший ходить «туда» с книгами. Но обычно это мало помогало, так как в уборной висела связка нарезанной (опять же из соображений экономии) газетной бумаги. Было очень увлекательно составить из кусочков всю страницу и прочитать ее целиком. Кто-то из нас придумал этому месту название, слегка изменив медицинское выражение «locus minoris resistentiae».[53]
(Считаю своим долгом сообщить всем моим читателям, которые намереваются нанести мне визит или же пригласить меня в гости, что под влиянием своей жены я полностью излечился от упомянутого порока.)
Кроме книжного «конька», у отца был еще один — музыкальный. Музыка, особенно игра на рояле, была для него величайшей радостью, отдыхом, утешением, его спутницей в одинокие годы. Отец считался отличным пианистом, а мама, как, собственно, всякая девочка из хорошей семьи, умела немного бренчать, но за долгие годы брака под руководством отца она совершенствовалась все больше и больше, хотя уровня своего учителя не достигла.
Иногда, играя с мамой в четыре руки, отец начинал терять терпение. Как сейчас вижу: все энергичнее и энергичнее он раскачивает головой из стороны в сторону, не позволяя партнерше сбавить темп, и начинает считать вслух: «И раз, и два, и три, и четыре. И раз, и два, и три, и четыре…», а мама, сжав губы, слегка раскрасневшись, старается выполнить все его требования.
И как она радовалась, когда отец после очередной фуги Баха хвалил ее:
— Ты сыграла это превосходно, Луиза.
Мама принимала участие во всем, что радовало отца, и в музыке тоже. Из года в год, изо дня в день, и в будни и в праздники, ровно в пять, родители усаживались за рояль и в четыре руки играли до шести часов. Мы, дети, настолько привыкли к непреложности этого музыкального часа, что всегда использовали его для сведения счетов друг с другом, мы знали: в этот час нам не угрожает никакое вмешательство сверху.
Рояль — настоящий «стейнвей», великолепный экземпляр, значительно превышавший доходы отца в то время. Он приобрел его на собственные средства, еще будучи молодым асессором, а каким образом это ему удалось — особая история. Как я уже говорил, отец служил асессором в ганноверском провинциальном городке. Вся провинция была охвачена тогда страшной эпидемией пожаров, свидетелем которой я позднее сам оказался в Тюрингии: крестьянские постройки почему-то слишком часто загорались. Если вдруг выяснялось, что сарай пришел в ветхое состояние, или жилому дому требуется новая крыша — значит, рано или поздно жди там пожара, это уж как бог свят. Страховые кассы были на грани истощения — они не успевали платить погорельцам. Стоит подобной заразе укорениться в какой-нибудь округе, то здесь могут помочь только драконовские штрафы и хотя бы один устрашающий пример в назидание другим.
Но для того, чтобы осуществить такое наказание, необходимо схватить злоумышленника. А поджигатели тогда, то есть почти семьдесят лет назад, действовали с необычайной ловкостью. Страховые кассы объявили за поимку награду, затем удвоили ее, утроили, пока она не достигла громадной по тому времени суммы в тысячу талеров, но все напрасно, ни одного поджигателя поймать не удалось…
И вот однажды, в ту пору и в той округе, отец пошел прогуляться. Всю свою жизнь он любил дальние прогулки, особенно в одиночестве. И всегда ухитрялся отыскивать пути, по которым никто не ходил. Так вот, в тот день, в жаркое, душное воскресенье, бродил отец по полям и лугам, кругом ни души. Постепенно солнце начало заволакиваться, на горизонте собрались сизые тучи, тихое урчанье, донесшееся издалека, перешло в громкие раскаты. Отец, забеспокоившись, поискал укрытия от надвигавшейся грозы. Вдали он заметил соломенные крыши какого-то хутора и направился к нему, убыстряя шаг с каждой минутой.
Под первый оглушительный удар грома и с первыми каплями дождя отец ступил на двор хутора. Не оглядываясь по сторонам, он открыл дверь и оказался в сенях, «горнице» крестьянского дома. Такая небезызвестная в наших краях «горница» занимает почти две трети дома, слева стоят коровы, справа — лошади, наверху — люк на сеновал. На заднем плане — кухня с очагом, а уже к ней примыкают несколько жилых комнат.
Нежданным гостем вошел отец в эту «горницу» и, остолбенев, остановился. Вокруг стояли домочадцы, нагруженные постелями, ящиками и всевозможной утварью; две молодые женщины держали наготове коров, а два парня — лошадей. Все повернули к отцу оцепеневшие от испуга лица. И в этот самый момент в чердачном люке показался хозяин хутора и громко сообщил:
— Вот теперь горит что надо!
Мой отец явился в момент поджога!
Наступила довольно тягостная для всех минута, когда хозяин осознал, что в «горнице» находится гость, да еще какой гость! Ибо асессор амтсгерихта[54] был личностью весьма известной. Отец признавался нам, что пережил тогда одну из самых ужасных минут в своей жизни; он даже сомневался, удастся ли ему уйти из «горницы» живым. Однако эта минута прошла, отец был человеком мужественным и энергичным, а те люди были хотя и поджигателями, но все-таки не убийцами.
Отец положил руку на плечо хозяина и объявил, что тот арестован. Не дав людям опомниться, он вышел с поджигателем и повел его в город — под проливным дождем и сверкающими молниями! Путь был нелегкий для обоих — и для конвоира и для арестованного. Отец хорошо знал, что ждет поджигателя: наказание будет суровым, очень суровым, и хуторянин знал это тоже. Он стал упрашивать и умолять: ведь никто, кроме асессора, не видел, неужели асессор не сжалится над женой и детьми. Отец был мягким и добрым человеком, но здесь не могло быть никаких колебаний, следовало исполнить свой долг и искоренить «заразу»…
Едва ли отец при этом думал об объявленной награде, его сердце и разум устремлялись к иному. Отец был молод, его воспитали в уважении к старшим. Трудно быть суровым к пожилому человеку, когда ты еще молод, выслушивать его просьбы и отвечать «нет». Награду вручили позднее — отец, которому не было свойственно стяжательство, долго не хотел принимать ее. Он сделал это лишь по приказу начальства. И обратил деньги в стейнвейевский рояль, который на всю жизнь стал для него источником величайшей радости.
Но если отцу и удалось пробудить в своей жене все возрастающую склонность к музыке, то с детьми ему повезло меньше. Всем нам давали уроки на фортепьяно, но мы так и не поднялись выше жалкого бренчания. (Кроме Эди, о котором речь впереди.) Что касается лично меня, то тут был полнейший провал. Я никогда не мог отличить один тон от другого и по настоятельному пожеланию учителя пения был на вечные времена освобожден от его уроков, ибо стоило мне хоть раз запеть, как весь класс тут же сбивался с такта. В самом деле, я и сейчас не могу правильно взять ни одной ноты, а поскольку я люблю насвистывать, особенно народные песни, то делаю это только наедине с собой…
Но отец не падал духом. Он был неутомим в своих попытках привить нам любовь к музыке. После ужина вся семья обычно собиралась у него в комнате. Сначала он с мамой полчаса что-нибудь играл нам, а потом объяснял. Я, гнусный мальчишка, часто использовал музыкальное вступление, чтобы доделать невыполненные домашние уроки. Это всегда удавалось, так как родители сидели к нам спиной. Надо было только не упустить момента, когда оканчивалась очередная музыкальная пьеса; в этом деле я приобрел кое-какой навык, который пригодился мне теперь: я вовремя снимаю адаптер с граммофонной пластинки.
С тех пор, как умер отец, я медленно, по-своему начал приобщаться к музыке. Пока отец был жив, я считал себя в ней полным профаном, да и «вообще ее не выносил». Связано это с тем, что долгие годы я был «зол» на отца. Из-за своей «злости» я и отвергал то, что он больше всего любил. Но это печальная история, я вспоминаю о ней с болью и раскаянием, и мне не хочется ее рассказывать.
Для своих музыкальных вступлений отец всегда подбирал что-нибудь «полегче», а к более легким у него относились «Лоэнгрин», Шуман, Шуберт и, пожалуй, еще «Волшебный стрелок». Один человек, понимающий в музыке больше, чем я, сказал мне впоследствии, что мой отец, собственно, вовсе не был музыкальной натурой, он был скорее математиком, нежели музыкантом, и ценил в музыке больше конструкцию, искусную композицию и анализ, чем само звучание, которое, собственно, и является сущностью музыки. Как уже говорилось, я в этом ничего не смыслю. Но мне все-таки кажется, что отец выбирал для нас, детей, несколько трудноватые темы. Вспоминаю один случай, когда я, корпя над уроками, внимательнее, чем обычно, прислушался к мелодии, доносившейся из смежной комнаты, где за роялем сидели родители. Мне даже понравилось то, что они играли.