Она чуть не сболтнула, что они с Тревисом совершили авантюрную поездку за двадцать миль от города, в Новый Ульм, но не смогли найти священника, который согласился бы их обвенчать. Теперь это осталось далеко позади, в забытом детстве.
— Это наглая ложь! — повторила она. — Такие сплетни распускают завистливые девчонки.
— Не сомневаюсь, — поддакнул Эд. — Но если при мне об этом заикнется кто-нибудь из парней, пусть пеняет на себя. Да ладно, все равно никто не поверил.
Это были происки ревнивых уродин. Эд Бимент, чувствуя рядом с собой в полумраке ее тело и горящее огнем личико, убеждался: такая красота не способна ни на что плохое.
На протяжении той недели ей так и не удалось решить, кто же она — леденец или петарда; сквозь грезы, обещавшие, что на каникулах она будет сладко спать по утрам, тянулась кавалькада долгого, прерывистого рокота — трата, тра-та, та, — раз за разом попадавшего в ритм их движителю: «Я тебя люблю, я тебя люблю».
Вечером она написала:
Дорогой Ридж, при мысли, что в июне у меня не получится пойти с тобой на бал первокурсников, я готова лечь и умереть, но моя мама живет устарелыми понятиями: она считает, что шестнадцатилетним девушкам рано ходить на балы; мама Лиль Хаммель считает точно так же. Когда я представляю, как ты в танце обнимаешь и, по своей привычке, очаровываешь какую-нибудь другую девушку, мне хочется упасть на пол и завизжать. Я знаю, о чем говорю: стоило мне уехать из Хот-Спрингс на пасхальные каникулы, как тебя подцепила одна девчонка из моей школы. Короче говоря, если этим летом на сборище у Эда Бимента ты начнешь с кем-нибудь любезничать, я перережу горло этой вертихвостке или себе или совершу какое-нибудь безрассудство. Наверное, моя смерть никого не опечалит. Ха-ха…
Лето, лето, лето — щадящее материковое солнце и ласковый дождь. Лейк-Форест: тысяча волшебных террас, клубные помосты для танцев на открытом воздухе и повсюду мальчики — кентавры на новеньких автомобилях. Мать Джозефины проделала путь с запада на восток, чтобы встретить дочку с поезда, и когда они вместе вышли из здания Центрального вокзала, симфония блестящих перспектив зазвучала так громко, что Джозефина поморщилась и скривилась, будто ей в лицо ударило слепящее солнце.
— У нас есть превосходные планы, — заявила ее мать.
— Правда? Какие, мама?
— Нечто совершенно новое. Расскажу, когда приедем в гостиницу.
Здесь что-то было не так; на душе у Джозефины заскребли кошки.
— Что ты придумала? Мы не поедем в Лейк-Форест?
— У нас на примете есть местечко получше. — Голос матери звучал так оживленно, что это настораживало. — Но подробности приберегу на потом.
Еще в Чикаго миссис Перри и отец Джозефины решили — на основании собственных наблюдений, а также нелицеприятных отзывов их старшей дочери Констанс, — что Джозефина слишком хорошо освоилась в Лейк-Форесте. За те двадцать лет, что этот городок служил местом летнего отдыха чикагской элиты, в нем произошли значительные перемены; выходки раскрепощенных отпрысков новых семейств были у всех на слуху, и, подобно большинству родителей, миссис Перри полагала, что такое окружение до добра не доведет. На менее предвзятый взгляд других обитателей курортного городка, главной виновницей упадка нравов уже давно была сама Джозефина. Как бы то ни было, перспектива семейной поездки «в одно чудное тихое местечко» — не важно, в карательных или в превентивных целях, — повергла Джозефину в ужас.
— Мама, я просто не в силах ехать на Островную Ферму. Я просто…
— Отец считает…
— Почему бы вам не отправить меня в исправительную школу, раз я такая негодяйка? Или прямиком в колонию? Не представляю, как я поеду на мерзкую, тухлую ферму, где у меня не будет ни развлечений, ни друзей — никого и ничего, кроме деревенского сброда.
— Нет, милая, ты не права. Островная Ферма — это всего лишь название местности. На самом деле твоя тетушка живет вовсе не на ферме; это очаровательный курортный поселок в Мичигане, куда выезжает на лето очень много народу. Там есть чем заняться: и теннис, и купание… и… рыбалка.
— Рыбалка?! — Джозефина не поверила своим ушам. — И это ты называешь «есть чем заняться»? — Она покачала головой в безмолвном недоумении. — Меня попросту забудут, вот и все. Когда придет время выйти в свет, никто не вспомнит, кто я. Люди будут говорить: «Кто такая эта Джозефина Перри? Впервые слышу». Или: «А, это деревенщина с какой-то мерзкой, тухлой фермы в Мичигане. Не стоит ее приглашать». Когда все остальные будут радоваться жизни…
— За одно лето никто тебя не забудет, милая.
— Не сомневайся, забудут. Все обзаведутся новыми друзьями, разучат новые танцы, а я буду торчать в лесной глуши, среди деревенских олухов, забывая все, что умею. Если это такое расчудесное местечко, почему Констанс туда не едет?
Пока Джозефина, не смыкая глаз, лежала в гостиной занимаемого ими купе в экспрессе «Двадцатый век»[59], ее одолевали гнетущие мысли об этой ужасной несправедливости. Она знала, что мать затеяла эту историю из-за нее, и не в последнюю очередь — под влиянием тех сплетен, которые распускали завистливые уродки. Эти завистливые уродки, ее закоренелые противницы, не до конца были плодом воображения Джозефины. В откровенной чувственности ее красоты было нечто такое, что выводило из себя непривлекательных женщин; они взирали на нее со страхом и недоверием.
До недавних пор Джозефина не обращала внимания на сплетни. Согласно ее собственной теории, лет в тринадцать-четырнадцать ей и в самом деле было свойственно «легкомыслие» (удобное словцо, лишенное вульгарной подоплеки термина «распущенность»), но сейчас она встала на путь исправления, что давалось ей нелегко, даже если не брать в расчет ее прежнюю репутацию, поскольку в этой жизни у нее было единственное желание — влюбляться и быть рядом с тем, кого она в данный момент любила.
Около полуночи мать шепотом окликнула Джозефину и поняла, что та заснула. При свете ночника она вгляделась в раскрасневшееся юное личико дочери, на котором играла незнакомая, едва заметная улыбка, стирая следы дневных разочарований. Склонившись над дочерью, мать поцеловала ее в лоб, на котором читались видения тех долгожданных и безобидных забав, что напрасно сулило ей предстоящее лето.
В сторону Чикаго, где закладывает уши от пронзительного июньского гомона; подальше от Лейк-Фореста, где ее подружки уже порхают среди новых мальчиков и новых мелодий, предвкушая танцы и многодневные дачные увеселения. Джозефине сделали единственную поблажку: возвращение из Островной Фермы приурочили к такому дачному празднику в доме Эда Бимента — то есть к первому сентября, когда, собственно, и ожидался приезд Риджвея Сондерса.
Потом к северу, все дальше от веселья, в сторону чудного тихого местечка, которое заявило о себе уже на вокзале, не знавшем суеты прибытий и муки расставаний; затем — тетушка, пятнадцатилетний кузен Дик, неодобрительно глядевший сквозь очки, полтора десятка сонных имений, где обретались домоседы-хозяева, да унылая деревенька в трех милях от железной дороги. Дело оказалось еще хуже, чем представляла себе Джозефина; в ее понимании это был необитаемый остров, поскольку ее сверстников там не нашлось вовсе. От скуки она вела нескончаемую переписку с внешним миром, а для разнообразия играла в теннис с Диком, вяло и безразлично переругиваясь с ним из-за его вредности и неистребимой инфантильности.
— Ты на всю жизнь таким останешься? — вспылила она как-то раз, когда ее терпение лопнуло. — Не намерен себя изменить? Самому-то не противно?
— Каким «таким»? — Дик шаркал вдоль сетки — эта манера ее страшно раздражала.
— Вот зануда! Тебя нужно отправить в хорошую школу.
— Всему свое время.
— Послушай, в Чикаго многие твои ровесники уже гоняют на собственных автомобилях.
— Чересчур многие, — отозвался он.
— Как это понимать? — взвилась Джозефина.
— Я сам слышал: тетя говорила, что там по этой части перебор. Потому тебя и сослали в здешние места. Чтоб не слишком увлекалась.
Джозефина вспыхнула:
— Неужели обязательно быть таким занудой?
— Не знаю, — честно сказал Дик. — Сомневаюсь, что меня можно так назвать.
— Не сомневайся. Уверяю тебя, можно.
Она подумала, хотя и без особой уверенности, что, попади он в хорошие руки, из него бы мог выйти толк. Обучить бы его танцам, а то и управлению матушкиным автомобилем. Джозефина пробовала его обтесать: заставила мыть руки хотя бы дважды в день, увлажнять волосы и расчесывать их на прямой пробор. Она высказала мнение, что очки его не украшают, и он несколько дней послушно расхаживал по дому без них, натыкаясь на мебель. Но как-то раз, ближе к вечеру, во время сильнейшего приступа головной боли, он признался своей матушке, чем была вызвана «такая дурь», и Джозефина без малейших угрызений совести махнула на него рукой.