— Феликс, — сказал он мне, понизив голос и смотря вслед графине, поднимавшейся к замку вместе с детьми, — я не понимаю, что происходит в душе моей жены, но вот уже полтора месяца, как ее характер резко изменился. Прежде такая мягкая, самоотверженная, она ходит теперь вечно хмурая и недовольная.
Позже Манетта рассказала мне, что графиня была в ту пору так подавлена, что ее уже не трогали вздорные нападки графа. Не находя больше удобной мишени для своих стрел, граф начал беспокоиться, как ребенок, который видит, что несчастное насекомое, которое он мучает, перестало шевелиться. Теперь ему был нужен наперсник, как палачу нужен подручный.
— Попробуйте, — продолжал он, помолчав, — расспросить госпожу де Морсоф. У женщины всегда есть секреты от мужа, а вам она, может быть, откроет причину своих горестей. Я готов отдать половину оставшейся мне жизни и половину своего состояния, лишь бы она была счастлива! Она мне так необходима! Если бы теперь, когда я состарился, возле меня не было этого ангела, я чувствовал бы себя несчастнейшим из людей. Я хочу умереть спокойно. Скажите графине, что теперь ей уже недолго терпеть меня. Да, Феликс, друг мой, я знаю, скоро я уйду. Я скрываю от всех роковую правду; зачем мне огорчать их заранее? Это все поджелудочная железа, друг мой! Я наконец понял причину моей болезни: меня убила чувствительность. Вы знаете, все наши чувства прежде всего поражают желудок.
— Значит, — сказал я, улыбаясь, — люди с чувствительным сердцем умирают от желудочных болезней?
— Не смейтесь, Феликс, это истинная правда. Слишком сильные огорчения оказывают губительное действие на главный симпатический нерв. Чрезмерная чувствительность постоянно раздражает слизистую оболочку желудка. Если такое состояние продолжается долго, оно приводит к изменениям в пищеварительных органах, сначала незаметным: нарушается работа органов секреции, пропадает аппетит, пищеварение становится капризным; вскоре появляются острые боли, они все усиливаются, и с каждым днем приступы становятся все чаще; потом происходит полное расстройство организма, словно к вашей пище постоянно подмешивали медленно действующий яд; слизистые оболочки утолщаются, начинается затвердение желудочного клапана, появляется злокачественная опухоль, а затем наступает смерть. Так вот, дорогой мой, я уже дошел до этой стадии. В желудке у меня началось затвердение, и теперь ничто уже не может остановить ход болезни. Посмотрите на лимонно-желтый цвет моего лица, на мои сухие и блестящие глаза, на мою ужасную худобу! Я совсем иссох. Что поделаешь! Я привез из эмиграции зачатки этого недуга: я столько выстрадал в ту пору! Женитьба, которая могла бы загладить все, что я пережил в эмиграции, не только не утешила мою уязвленную душу, но еще углубила рану. Что я нашел дома? Вечные тревоги за детей, домашние огорчения, необходимость вновь составить себе состояние и постоянно экономить, множество лишений, на которые я обрекал жену, а прежде всего страдал сам. Наконец, вам одному могу я поведать свою тайну, свое самое большое горе: хотя Бланш — сущий ангел, она меня не понимает, она не знает о моих страданиях и еще усугубляет их; но я прощаю ей! Право, друг мой, мне горько это говорить, но женщина, менее добродетельная, дала бы мне больше счастья, принесла бы больше услад, о которых Бланш и не подозревает, ведь она наивна, как ребенок! Добавьте к этому, что слуги изводят меня; эти олухи так бестолковы, как будто я говорю с ними по-китайски. Когда наше состояние было наконец кое-как сколочено, когда у меня стало меньше огорчений, зло уже совершилось, недуг достиг той стадии, когда пропадает аппетит; затем на меня обрушилась новая тяжелая болезнь, которую так плохо лечил доктор Ориже; короче говоря, теперь мне осталось жить не больше полугода...
Я с ужасом слушал графа. Передо мной вновь встала графиня: лимонно-желтый цвет ее лица, сухой блеск ее глаз с первой же минуты поразили меня; я незаметно увлекал графа к дому, делая вид, что внимательно слушаю его жалобы, пересыпанные медицинскими рассуждениями, а сам думал лишь об Анриетте и хотел снова взглянуть на нее. Мы застали графиню в гостиной, где она присутствовала на уроке математики, который аббат де Доминис давал Жаку, и учила в то же время Мадлену вышивать. Прежде в день моего приезда она сумела бы отложить дела, чтобы посвятить мне все свое время, но я так искренне и глубоко любил ее, что подавил в сердце горе, причиненное мне этим контрастом между настоящим и прошлым, ибо я увидел роковой лимонно-желтый оттенок, который на этом ангельском лице походил на отсвет божественного огня, озаряющий лики святых на картинах итальянских художников. И я внезапно почувствовал ледяное дуновение смерти. Затем, когда пылающий взор Анриетты, лишенный той прозрачной влаги, которая прежде, казалось, омывала ее глаза, обратился ко мне, я вздрогнул; теперь я разглядел и другие перемены, следы страданий, которых не увидел на открытом воздухе: тоненькие черточки, едва заметные в мой прошлый приезд у нее на лбу, залегли глубокими морщинами; лицо осунулось, виски с голубоватыми жилками словно ввалились и горели; окруженные тенью глаза запали; она поблекла, как плод, который сжимается и до времени теряет краски, когда в глубине его точит червь. Не я ли, больше всего на свете жаждавший влить в ее душу живительный поток счастья, наполнил горечью тот свежий источник, в котором она черпала свое мужество? Я сел подле нее и спросил голосом, в котором звенело раскаяние:
— Вы не жалуетесь на свое здоровье?
— Нет, — ответила она, заглянув мне глубоко в глаза. — Мое здоровье — вот оно! — И она указала на Жака и Мадлену.
Выйдя победительницей из борьбы с болезнью, Мадлена в пятнадцать лет превратилась в женщину; она выросла, и розы расцвели на ее смуглых щеках. Она утратила непосредственность ребенка, который смотрит на все широко раскрытыми глазами, и скромно опускала взор; ее гибкая фигурка развилась и приобрела нежную округлость форм; движения ее стали неторопливы и степенны, как у матери; она с невинным кокетством разделяла пробором свои чудесные черные волосы, которые спадали, как две волны, обрамляя ее личико молодой испанки. Она напоминала хорошенькие средневековые статуэтки, такие изящные и такие хрупкие, что, любуясь ими, вы боитесь, как бы они не разбились от одного взгляда. Здоровье, обретенное ею после стольких усилий, окрепло, тело наливалось, как нежный плод, щеки покрылись тонким бархатом, словно у персика, а шея — шелковистым пушком, который золотился на солнце, как у ее матери. Теперь она должна жить! Так предназначил бог, создав этот прелестный бутон прекраснейшего из цветов человеческих, в каждой черточке которого запечатлелась его воля: и в длинных темных ресницах и в изящном изгибе плеч, обещавших развиться и стать такими же пышными, как у матери. Эта стройная, как тополь, смуглая девушка представляла разительный контраст с Жаком — хилым семнадцатилетним юношей с крупной головой и вызывающим тревогу непомерно развитым лбом; его блестящие утомленные глаза странно гармонировали с глубоким грудным голосом. Этот голос казался слишком мощным, так же как взгляд выражал слишком большую зрелость ума. Как будто ум, душа, сердце Анриетты сжигали своим пламенем это слабое тело, не успевшее набраться сил; молочно-бледное лицо Жака оживляли слишком яркие краски, как бывает у некоторых молодых англичанок, отмеченных роковой печатью, ибо дни их сочтены: обманчивое здоровье! По знаку Анриетты я перевел взгляд с Мадлены на Жака, чертившего на доске геометрические фигуры и решавшего алгебраические задачи под наблюдением аббата де Доминиса, и вздрогнул при виде смерти, притаившейся за цветом юности, но пощадил заблуждение бедной матери.
— Когда я вижу их здоровыми, радость заставляет умолкнуть все мои горести, так же как они умолкают и рассеиваются, когда дети больны. Друг мой, — продолжала она, и глаза ее сияли материнской гордостью, — если другие привязанности изменяют нам, то здесь наши чувства вознаграждаются; выполненный долг, увенчавшийся успехом, награждает нас за понесенное в другом месте поражение. Жак станет, как и вы, человеком высокой учености, мудрым и добродетельным; как и вы, он будет гордостью своей страны и, быть может, научится править ею, при вашей поддержке, ведь вы достигнете самого высокого положения; однако я постараюсь, чтобы он оставался верным своим первым привязанностям. У моей дорогой Мадлены великодушное сердце, она чиста, как снег на вершинах Альп, в ней разовьются женская преданность и тонкий ум, она горда и достойна носить имя Ленонкуров! Ее мать, жившая недавно в постоянной тревоге, теперь счастлива, ее счастье безгранично и безоблачно; да, жизнь моя полна и богата. Вы видите, бог дал расцвести всем моим дозволенным привязанностям и окропил горечью те, к которым меня влекли опасные наклонности.
— Прекрасно! — воскликнул довольный аббат. — Господин Жак знает не меньше моего.