— О ты, моя совесть, — продолжал я, — если б ты могла видеть, как я боролся со всеми искушениями, ведущими меня к гибели, ты поняла бы, какое роковое...
— Ах, да, роковое! — сказала она. — Я слишком верила в вас. Я думала, что у вас не меньше добродетели, чем у священника и у... господина де Морсофа, — прибавила она едко, и ее слова прозвучали, как эпиграмма. — Теперь все кончено, — продолжала она, помолчав. — Я вам очень обязана, мой друг: вы погасили во мне огонь чувственных желаний. Самая трудная часть пути пройдена, приближается преклонный возраст, а с ним недомогания, затем болезни; я больше не смогу быть для вас светлой феей, осыпавшей вас своими милостями. Будьте верны леди Арабелле. Кому достанется Мадлена, которую я так лелеяла для вас? Бедная Мадлена! Бедная Мадлена! — повторила она, как скорбный припев. — Если б вы слышали, как она недавно сказала мне: «Маменька, вы не любезны с Феликсом»! Милая крошка!
Она смотрела на меня, освещенная лучами заходящего солнца, проникавшими сквозь листву, и полная неизъяснимых сожалений о наших разбитых надеждах, погрузилась в прошлое, такое чистое и светлое, и отдалась воспоминаниям, которые я разделял с ней. Мы перебирали нашу жизнь, переводя глаза с долины на парк, с окон Клошгурда на Фрапель, и в нашей памяти оживали благоуханные букеты, вплетаясь в поэму наших несбывшихся желаний. То была ее последняя услада, невинное наслаждение чистой души. Эта беседа, полная для нас глубокого значения, принесла нам тихую печаль. Анриетта поверила моим словам и почувствовала себя там, куда я ее вознес, — на небесах.
— Друг мой, — сказала она, — я повинуюсь создателю, ибо вижу в этом перст божий.
Лишь позже я понял глубокий смысл ее слов. Мы медленно поднимались по террасе. Она оперлась на мою руку, покорная судьбе, и хотя раны ее кровоточили, она нашла средство смягчать их боль.
— Такова человеческая жизнь, — сказала она. — Что сделал господин де Морсоф, чем заслужил свою участь? Это доказывает нам, что существует иной, лучший мир. Горе тому, кто вздумает роптать после того, как избрал правильный путь!
И она принялась рассуждать о жизни, рассматривая ее с разных сторон, и ее холодная проницательность показала мне, каким отвращением она прониклась ко всему земному. Подойдя к дому, она выпустила мою руку и сказала:
— Если господь дал нам вкус и стремление к счастью, не должен ли он позаботиться о невинных душах, нашедших в этом мире одни горести? Это так, или бога нет, и тогда наша жизнь лишь горькая насмешка.
Бросив эту фразу, она стремительно вошла в дом, и я застал ее лежащей на диване, словно ее сразил небесный голос, вещавший святому Павлу[59].
— Что с вами? — спросил я.
— Я не понимаю, что такое добродетель, и не знаю, есть ли она у меня.
Мы оба застыли в молчании, прислушиваясь к этим словам, прозвучавшим, как камень, брошенный в бездну.
— Если я ошибалась всю жизнь, значит, она права, она! — сказала г-жа де Морсоф.
Так ее последняя радость завершилась последней борьбой ее души. Когда пришел граф, она пожаловалась ему на свое здоровье, хотя никогда не жаловалась до сих пор; я умолял ее рассказать мне, что с ней, но она молча ушла к себе, предоставив мне терзаться угрызениями совести, которые, раз возникнув, порождали все новые пытки. Мадлена ушла вслед за матерью. Наутро я узнал от нее, что у графини была сильная рвота, которую она объяснила пережитыми в этот день волнениями. Итак, я, желавший отдать за нее жизнь, убивал ее.
— Дорогой граф, — сказал я г-ну де Морсофу, который заставил меня играть с ним в триктрак, — мне кажется, графиня очень серьезно больна; еще не поздно ее спасти: позовите доктора Ориже и убедите ее выполнять его предписания.
— Ориже, который меня погубил? — сказал он, перебивая меня. — Нет, нет, я посоветуюсь с Карбонно!
Всю эту неделю, а особенно в первые дни, жизнь была для меня сплошной мукой, леденила мне сердце, ранила мою гордость, терзала душу. Если вы когда-нибудь были центром чьей-то жизни, средоточием взглядов и стремлений, смыслом существования, очагом, дававшим свет и тепло, вы поймете, как ужасно после этого оказаться словно в пустоте. Меня окружали те же предметы, но оживлявшая их душа потухла, как пламя задутой свечи. Я понял убийственное чувство, вынуждающее возлюбленных не встречаться, когда их любовь угасла. Быть ничем там, где ты царствовал безраздельно! Видеть лишь холод смерти там, где сверкали радостные лучи жизни! Такие сравнения убивают вас. Вскоре я начал сожалеть о том, что не изведал счастья в годы моей печальной юности. Мое отчаяние было так глубоко, что графиня, кажется, смягчилась. Однажды после обеда, когда мы гуляли по берегу реки, я сделал последнюю попытку вымолить у нее прощение. Попросив Жака увести сестру вперед, я покинул графа и, увлекая г-жу де Морсоф к лодке, сказал:
— Анриетта, смилуйтесь, скажите хоть слово, или я брошусь в Эндр! Да, я поддался соблазну, это правда; но разве я не поступил, как верный пес, безгранично преданный хозяину? Я вернулся к вам, полный стыда; когда пес провинится, его наказывают, но он лижет ударившую его руку; покарайте меня, но верните мне ваше сердце.
— Бедный мальчик! — сказала она. — Разве вы не остались моим сыном?
Она взяла меня под руку, молча вернулась к Жаку и Мадлене и отправилась с ними в Клошгурд через виноградники, оставив меня с графом, который принялся говорить о политике и о соседях.
— Вернемся домой, — сказал я ему. — Голова у вас не покрыта, и вечерняя роса может вам повредить.
— Вы жалеете меня, дорогой Феликс, — сказал он, не угадав моих намерений, — а вот жена никогда не хотела меня утешить, быть может, из принципа.
Прежде она никогда не оставляла меня одного с мужем; теперь мне приходилось искать предлога, чтобы вернуться к ней. Она сидела с детьми и объясняла Жаку правила игры в триктрак.
— Вот, — сказал граф, постоянно ревновавший жену к детям, — вот те, ради кого она всегда пренебрегает мной. Мужья, мой друг, вечно оказываются побежденными; самая добродетельная женщина находит способ удовлетворить свою потребность в любви и лишить привязанности супруга.
Она не отвечала ему, продолжая заниматься детьми.
— Жак, — сказал граф, — пойди сюда.
Жак медлил.
— Отец зовет тебя, мой мальчик, иди к нему, — сказала мать, подталкивая его.
— Они любят меня по обязанности, — заметил старик, который порой понимал свое положение.
— Сударь, — ответила графиня, проводя рукой по волосам Мадлены, причесанной в стиле «красавицы Фероньер»[60], — не будьте несправедливы к бедным женщинам, им не всегда легко дается жизнь, и, быть может, в детях воплощена добродетель матери.
— Дорогая моя, — возразил граф, стараясь быть логичным, — по вашим словам выходит, что, не будь у них детей, женщины не были бы добродетельны и спокойно бросали мужей.
Графиня быстро встала и увела Мадлену на балкон.
— Таков брак, мой друг, — сказал граф. — Не хотите ли вы сказать, покидая нас, что я неправ? — крикнул он ей вслед, и, взяв за руку сына, нагнал жену, бросая на нее гневные взгляды.
— Напротив, сударь, вы меня испугали. Ваше рассуждение причинило мне ужасную боль, — сказала она слабым голосом, взглянув на меня как уличенная преступница, — если добродетель не состоит в том, чтобы жертвовать собой ради детей и мужа, то что же тогда добродетель?
— Жер-тво-вать! — воскликнул граф, произнося раздельно каждый слог, словно нанося удар за ударом в сердце графини. — Чем же вы жертвуете ради детей? Чем вы жертвуете для меня? Чем? Кем? Отвечайте! Отвечайте же! Что здесь происходит? Что вы хотите сказать?
— Скажите сами, сударь, — отвечала она, — что было бы вам больше по душе: если бы вас любили из послушания богу или если бы ваша жена черпала добродетель в самой себе?
— Госпожа де Морсоф права, — заметил я, вступая в разговор, и в голосе моем звучало волнение, отозвавшееся в их сердцах, ибо я вливал в них надежду, навек утраченную мной; я успокоил их тревоги своей велико скорбью, и сила моего страдания погасила их ссору, как рычание льва подавляет все голоса. — Да, высший дар, данный нам небом, — это способность передавать наши добродетели тем существам, благополучие которых мы создаем, делая их счастливыми не из расчета, не из чувства долга, но лишь в силу неисчерпаемой и добровольной любви.
В глазах Анриетты блеснула слеза.
— И если когда-нибудь женщина испытает чувство, не соответствующее тем, какие ей разрешает общество, сознайтесь, дорогой граф, что чем непреодолимее это чувство, тем она добродетельнее, если сумеет погасить его, жертвуя собой ради детей и мужа. Конечно, эту теорию нельзя применить ни ко мне, ибо я, к несчастью, показал обратный пример, ни к вам, ибо вас она никогда не затронет.
Влажная и горячая ручка опустилась на мою руку и тихо сжала ее.
— У вас благородная душа, Феликс, — сказал граф; затем не без изящества обнял графиню за талию и нежно привлек к себе, говоря: — Простите, дорогая, бедного больного старика, который хочет, чтоб его любили больше, чем он того заслуживает.