И действительно, стояла мерзкая погода: началась оттепель, в Париже снег лежит недолго. Шлепая по зловонной грязи и боязливо косясь на здание морга, который в те времена еще помещался на самом мысу Сен-Луи, экономка господина Лертилуа подумала: все-таки странно получается с погодой — при оттепели куда холоднее, чем при настоящем морозе. Мерзкая сырость! Плотнее закутавшись в черную вязаную шаль, мадам Дювинь ускорила шаг. Ее и так немножко задержали на левом берегу в доме, где она тоже вела хозяйство, посвящая ему утренние часы, до того как отправиться на остров Сен-Луи к господину Лертилуа. Эти давно пришедшие в упадок кварталы составляют, быть может, одну из главных прелестей Парижа. Многие из них постепенно перешли из ранга аристократических в ранг коммерческих, в них ютится теперь бедный люд, но фронтоны, двери, дворы, лестницы еще хранят былое величие и грусть о прошедших днях. Не случайно это некогда банальное великолепие так пленяет еще и сегодня, дело тут не только в красоте, и не в годах, нет, — особую прелесть таким кварталам придает какая-нибудь старая вывеска, осыпавшийся карниз, сама их убогость. Что же касается острова Сен-Луи, где лишь немногие дома были построены в период его расцвета, то этому каменному кораблю, отрезанному от города лентой реки, удалось счастливо избежать позорной близости торгашей. Его обошла стороной коммерческая жизнь огромного города и в этой, если так можно выразиться, островной деревушке все магазины, необходимые для существования, разместились на главной улице, на улице Сен-Луи-ан-л'Иль, у которой вечно такой вид, точно она стыдится нести пищеварительные функции в столь благородном организме. Здесь селятся лавочники, ремесленники, простонародье. Идущие по обе ее стороны переулочки выходят на набережные, на настоящие набережные, и почти сплошь застроены старыми особняками, где и по сей день живут впавшие в нищету дворянские семьи, буржуа, втайне взыскующие аристократизма, художники, законоведы, американцы — эти последние по причине высокого курса доллара; и среди этих строений, которые были радостью декораторов и прибежищем бедняков, ожидающих наследства, выросли в конце XIX века доходные дома, впоследствии переоборудованные — их сдавали жильцам вроде Орельена, князя Р., поэтессы Мари де Брейль, бывшего министра Тибо де Лакур и многих других вам известных.
Прежде чем подняться к господину Лертилуа, мадам Дювинь забежала на улицу Сен-Луи. Из-за воскресного дня в лавках была невообразимая толчея. Мадам Дювинь купила в молочной десяток яиц и заодно расплатилась за молоко. И покупатели и продавцы только и говорили о происшествии, случившемся нынче ночью. Мадам Дювинь пропустила рассказ мимо ушей и лишь в москательной, куда забежала купить скребок для кастрюль — старый никуда не годился, — ей удалось понять, о чем идет речь: судовщики вытащили из воды труп какой-то несчастной дамы — и, вообразите себе, в бальном платье! — по всему видно, что только недавно попала в воду; тут уж начинались всякие подробности, которые, переходя из уст в уста, менялись до неузнаваемости, так что под конец у дамы оказался отрубленным палец: должно быть, хотели снять кольцо. Значит, тут дело нечисто, замешаны убийцы. К сожалению, мадам Дювинь так и не удалось дослушать историю до конца, приходилось спешить. Ветер сбивал с ног. Что за проклятая погода! Мадам Дювинь остановилась в подъезде у каморки привратника. Сам привратник протирал тряпкой стены.
— Добрый день, мосье Мишю!
Мосье Мишю давно уже перевалило за полсотни, но он был достаточно бодр для своих лет хоть и невысок ростом, к тому же на редкость волосат; седые пышные усы свисали из-под картофелеобразного носа, а на правой щеке лиловело родимое пятно величиной с монету в десять су. Раньше он служил контролером в трамвайном управлении, но ушел на покой и помогал теперь по дому мадам Мишю. Ему очень хотелось работать у господина Лертилуа, но тот как назло держал экономку. Поэтому мосье Мишю пламенно ненавидел мадам Дювинь. В ответ на ее приветствие он что-то пробурчал, небрежно притронувшись к каскетке, — мол, ходят тут всякие, еще любезничай с ними. Однако не удержался и сообщил:
— Еще одну из Сены выудили, мадам Дювинь.
— Мне рассказывали в москательной…
Экономка господина Лертилуа тоже была не лишена чувства собственного достоинства. Мосье Мишю крикнул ей вслед:
— Я уже отнес газеты! Писем не было!
При каждом удобном случае он старался подчеркнуть, что не зря ест свой хлеб.
Кухня холостяцкой квартиры Орельена выходила на ту же площадку, что и парадный вход: черная лестница кончалась на предыдущем этаже. Мадам Дювинь добралась до площадки этого этажа по черному ходу, потом через дверь, несколькими ступенями выше, прошла на узенькую лестницу, которой пользовались господа. Она захватила газеты, засунутые за медную ручку, взяла хлеб и бутылку с молоком, стоявшую у соломенного половичка, и, нахмурившись, вступила в пределы кухни: она всегда заранее хмурилась, входя на кухню, ибо пыталась угадать — что-то ждет ее на краешке стола.
Следуя раз установленному порядку, Орельен клал на кухонный стол клочок бумаги, чаще всего в тех случаях, когда ему требовалось что-нибудь или когда он не хотел, чтобы его беспокоили. Иной раз это была просьба не будить, иногда сообщалось, что у него «кто-то есть». Иногда он писал: «Мадам Дювинь, приготовьте завтрак на двоих в комнате». Комнатой ради простоты называлась смежная с его спальней гостиная. Когда никакой записки не было, мадам Дювинь смело входила в спальню к мосье, открывала жалюзи и подавала ему в постель первый завтрак. Впрочем, мадам Дювинь всегда боялась застать кого-нибудь у мосье. Не то чтобы это оскорбляло ее целомудрие: когда служишь у холостяка, сама знаешь, на что идешь. К тому же мосье еще совсем молодой. Но все же в те утра, когда на столе ее ждала записка, она чувствовала себя не в духе, особенно потому, что в таких случаях лишалась порции утренней болтовни… Отчасти ее смущало присутствие посторонних, отчасти она, возможно, испытывала ревность. Поэтому-то она первым долгом взглянула на стол: ничего. Облегченно вздохнув, мадам Дювинь сняла шаль, зажгла газовую плиту, поставила на конфорку воду, тоненькими ломтиками нарезала хлеб для гренок и взялась за кофейную мельницу. Ну, слава богу, кофе на сегодня хватит… совсем забыла, что нужно купить! Где у меня только голова, помилуй боже!
Мадам Дювинь открыла занавески, а Орельен еще спал; он лежал, уткнувшись в подушку, и только когда в спальню проник белесый утренний свет, вытащил из-под одеяла свои длинные руки, потянулся и тупо огляделся вокруг. Маленький будильник в футляре красной кожи показывал одиннадцать часов.
— Как поздно! Добрый день, мадам Дювинь! — Он провел по всклокоченным волосам всей пятерней, словно гребнем.
— Добрый день, мосье… Мосье так сладко спал, что я уж и будить его не хотела.
— Ничего не поделаешь, приходится вставать, мадам Дювинь.
— Когда дела ждут, тогда конечно… Ну, а мосье почему бы лишнего и не поспать? Нынче ведь у нас воскресенье…
Экономка поставила на столик у кровати поднос с завтраком. Яйца всмятку, кофе, молоко… Орельен оглядывал давно знакомые предметы не без некоторой растерянности. В том полусонном состоянии, из которого он еще не успел выйти, жизнь представлялась ему ящиком комода, где требуется сначала навести порядок, а потом уж решать, что туда может еще поместиться. Мадам Дювинь, яйца всмятку… Вдруг ему вспомнился вчерашний день. И затопил его с головой своим светом. Мельчайшие подробности вчерашнего дня. Еще не окончательно пробудившееся сознание отказывалось понимать всю важность этого дня. И всего того, что отметило отныне его жизнь. Что меняло всю его жизнь. Он вспомнил слова, сказанные вчера сестре: «Я влюблен». Влюблен… он сам это сказал. Так ли это? Мыслимо ли? Потому-то все будто сдвинулось со своих мест, ничто не было таким, как прежде. Отныне он узник своих слов, своих мыслей. Влюблен… Образ Береники не сразу всплыл в его воображении, не сразу принял четкие очертания, не сразу выбрался из джунглей грез и ночи. Правда, она присутствовала в расплывчатых и бессвязных воспоминаниях о вчерашнем дне, возникших сразу по пробуждении. Но главный упор тогда был на другом. Имя и образ Береники не совсем совпадали. Было что-то мучительное в этой растущей силе света, в этой чистоте… Береника… Значит, я и вправду люблю? Откуда и зачем это безумие? Еще есть время остановиться. Внезапно ему представилось, как его жизнь продолжает идти прежним своим, до Береники, ходом: ничем не занятое сердце, зря потерянное время. Упреком прозвучала в его ушах фраза мадам Дювинь: «Когда дела ждут, тогда конечно…» Ему открылась вся бездонная пустота его существования и он подумал, зачем и для чего каждый день вставал с постели. Подняв глаза, он через полуоткрытые двери увидел на стене гипсовую маску. Как мог он находить в ней хоть малейшее сходство с Береникой? Сейчас он уже не видел этого сходства, но все, вплоть до несходства, возвращало его мысли к Беренике. Он цеплялся за эту любовь, он цеплялся за любовь вообще, как утопающий цепляется за соломинку. О чем это рассказывает мадам Дювинь?