Итак, в последний раз мы сказали друг другу «прости», в последний раз сквозь слезы поглядели друг на друга, и прощальные ее слова — она, я думаю, нарочно оставила их напоследок, чтобы я лучше их запомнила, — были такие:
— В момент опасности, которая грозит другому, не думай о себе, но вспомни свою мать и в память о ней поступи так, как поступила бы она.
Вы думаете, я могла забыть эти слова? Нет!
Каким же чудесным оказалось мое житье у новых хозяев! Большой прекрасный дом, богатая обстановка, множество картин, изящных украшений, и ни одного темного угла — всюду сверкание зажженных солнцем красок тончайших оттенков. Какие просторы вокруг дома, какой огромный сад — зеленые лужайки, великолепные деревья и масса цветов! И я была настоящим членом семьи. Меня любили, меня ласкали и продолжали звать прежним моим именем. Оно мне было дорого, мое старое имя — Эйлин Мейворнин, — ведь мне дала его мать. Она услышала его в какой-то песне. Мои новые хозяева знали песню и считали, что имя это очень красиво.
Моей госпоже, миссис Грэй, было тридцать лет, и до чего же она была прелестна и очаровательна, вы просто представить себе не можете. А маленькой Сэди исполнилось десять, — вылитая мать, такая же милочка. Сэди носила короткие платьица, и на спине у нее висели два каштановых хвостика. А малютке был всего год — пухленький, весь в ямочках, и так любил меня! Готов был без конца таскать за хвост и тискать и так и заливался при этом своим невинным смехом. Мистеру Грэю было тридцать восемь лет. Рослый, стройный, красивый, начавший немного лысеть со лба; движения быстрые, решительные, энергичные, и ни малейшей сентиментальности. Его четко очерченное лицо, казалось, излучало холодный свет высокого интеллекта. Мистер Грэй был, как его называли, ученым — экспериментатором. Я не знаю, что значит слово «экспериментатор». Вот моя мать, та тотчас пустила бы его в ход и произвела бы тем соответствующее впечатление. Сумела бы сбить им спесь с любого терьера, а уж о комнатной собачонке и говорить нечего. Впрочем, есть слова и получше, чем «экспериментатор». Самое великолепное из них — «лаборатория». Да, моя мать вызвала бы настоящую сенсацию, она бы всех просто уничтожила этим словом.
Лаборатория — это не книга, не картина и не то место, где моют руки, о котором нам рассказывала собака ректора колледжа, — нет, то называется как-то иначе. Лаборатория — это совсем другое. Она заставлена банками, склянками, бутылями, электрическими приборами, повсюду в ней провода и непонятные инструменты. Каждую неделю сюда являлись ученые, усаживались возле приборов, что-то обсуждали и делали какие-то «эксперименты» и «открытия». Я сюда тоже часто заходила: стояла и слушала, силясь понять, о чем идет речь. Я поступала так в память о моей дорогой матери, хотя мне больно было думать, сколько она теряет, не присутствуя здесь, а я при этом ничего не приобретаю. Потому что, как я ни старалась, я так ничего и не поняла из того, что происходило в лаборатории.
Иногда я заходила в рабочую комнату миссис Грэй и спала там на полу, а миссис Грэй опускала на меня свои ножки, я как бы служила ей скамейкой. Госпожа знала, что мне это приятно, — ведь это было лаской. Иногда я проводила часок в детской, тут меня порядком тормошили, и я была счастлива. Если няньке нужно было отлучиться по делу, я сторожила колыбель. А иной раз мы вместе с маленькой Сэди бегали вокруг дома до тех пор, пока вовсе не выбьемся из сил, и тогда я ложилась на траву под дерево и дремала в его тени, а Сэди читала книгу. А то я отправлялась с визитом к кому-нибудь из соседей. Неподалеку от нас проживали очень милые, благовоспитанные собаки. Особенно хорош, красив и любезен был один курчавый ирландский сеттер. Его звали Робин Эдэйр, и он был, как и я, пресвитерианин: он принадлежал шотландскому священнику.
Слуги в доме обращались со мной хорошо, все меня любили, и потому, как видите, жилось мне отлично. На свете не могло быть собаки более счастливой и более благодарной судьбе, чем я. О себе скажу — и это сущая правда, — что я изо всех сил старалась вести себя достойно. Я чтила память матери, я помнила ее наставления и пыталась заслужить то счастье, которое выпало мне на долю.
Вскоре на свет появился мой щенок, и тут чаша моего блаженства наполнилась до краев. Мой сын был прелестным существом — гладкий и мягкий, как бархат, он так потешно ковылял на своих обворожительных неуклюжих лапках. У него были такие нежные глазенки, такая славная мордочка. Я так гордилась им, когда видела, как обожают его моя госпожа и ее дети, как они ласкают его, как громко восхищаются каждым милым его движением. Нет, жизнь была чудесна, восхитительна…
Но вот пришла зима. Однажды я стерегла в детской малютку, то есть лежала на кровати подле колыбели, в которой он спал. Колыбель стояла неподалеку от камина. Над ней спускался длинный полог из прозрачной ткани, через которую все видно. Нянька вышла из детской, мы с малюткой остались вдвоем и мирно спали. От горящего полена отскочила искра и попала на край полога. Должно быть, некоторое время все было тихо, но вдруг меня разбудил крик ребенка, и я увидела, что весь полог в огне, пламя взвивается до самого потолка. В ужасе, не успев сообразить, что делаю, я спрыгнула с кровати и через секунду была почти у самой двери. Но уже в следующую секунду в ушах моих прозвучали прощальные слова матери, и я тут же снова прыгнула на кровать. Просунув голову сквозь пламя, я стала тащить малютку, ухватившись зубами за поясок рубашечки, и продолжала тянуть, пока мы оба не упали на пол, окутанные облаками густого дыма. Тут я снова схватила крохотное кричащее существо, выбралась вместе с ним за дверь, в коридор, и изо всех сил продолжала тащить дальше, очень взволнованная, но счастливая и гордая своим поступком, как вдруг раздался голос хозяина:
— Что ты делаешь, проклятое животное!
Я отскочила и пыталась убежать, но он выказал удивительное проворство, настиг меня и принялся колотить тростью. В ужасе я металась из стороны в сторону, пытаясь увернуться. Но вот сильный удар обрушился на мою левую переднюю ногу, я завизжала, упала — и не могла снова подняться на ноги. Хозяин занес было трость для нового удара, но так и не успел ее опустить, потому что в это самое мгновенье по всему дому разнесся дикий вопль няньки:
— Детская горит!
Хозяин бросился туда, и таким образом остальным моим костям суждено было уцелеть.
Нога болела ужасно, но времени терять было нельзя, хозяин мог вернуться в любую минуту. Кое-как я допрыгала на трех ногах до конца коридора к узкой темной лестнице, которая вела на чердак, где, как я слышала, валялись старые ящики и прочий ненужный хлам и куда люди ходили редко. Еле-еле поднялась я по лестнице и, пробравшись в темноте среди всякого хлама, забилась в самый дальний угол чердака. Здесь уж бояться было глупо, но я все еще дрожала от страха. Я была так напугана, что сдерживала себя и почти не скулила, хотя мне очень хотелось поскулить — ведь это, знаете, помогает, когда что-нибудь болит. Но полизать ногу было можно, и мне как будто стало легче.
Целые полчаса в доме продолжалась суматоха, слышались крики, шум, топот ног. Потом все стихло. Тишина длилась несколько минут, и она была мне отрадна. Страхи мои почти улеглись, а ведь страх хуже боли — гораздо хуже. И вдруг послышался громкий голос, от которого я так и замерла. Меня звали, кликали по имени, меня разыскивали!
Голос шел снизу, расстояние приглушало его, но это не умаляло моего ужаса. В жизни своей не слышала я ничего страшнее этого голоса. Он разносился по всему дому. Он был как будто сразу повсюду — в передней, в коридоре, во всех комнатах дома, в подвале; потом слышался снаружи дома, и уходил куда — то все дальше и дальше… но вот он снова приближался и вновь гремел по всему дому. Казалось, он никогда не умолкнет. Наконец он стих, но не раньше, чем смутный полумрак на чердаке сменился полной тьмой.
В наступившей благословенной тишине страхи мои мало-помалу улетучились, я успокоилась и заснула. Спала я крепко, но проснулась рано, еще до того, как на чердаке снова посветлело. Я чувствовала себя довольно хорошо, боль в ноге утихла, и я уже начала подумывать о том, как мне действовать дальше. Я придумала отличный план. Надо ползком выбраться с чердака, потом вниз по черной лестнице и спрятаться за дверью, ведущей в подвал. Когда на рассвете придет поставщик льда и начнет наполнять ледник, я выскользну на улицу и убегу. На день где-нибудь спрячусь, а ночью отправлюсь в путь. Куда? Куда угодно; туда, где меня никто не знает и не выдаст хозяину. Я даже почти повеселела, но вдруг вспомнила: а мой щенок? Разве смогу я жить без моего щенка?
Меня охватило отчаяние. Нет, выхода не было, я это видела ясно. Надо оставаться здесь и ждать, и принять все, что уготовано судьбой. Что тут поделаешь — такова жизнь, как говорила моя мать. Но тут… Да, тут меня снова начали звать, и все мои тревоги вернулись ко мне. Хозяин никогда меня не простит, сказала я себе. Я не могла понять, что я сделала дурного, чем вызвала его гнев и немилость, — очевидно, это было что-то такое, что человеку понятно и что он считает большим проступком, но чего собаке никогда не уразуметь.