Я не верил своим ушам: после всех недобрых слов о театре вообще и о еврейском театре в частности оказалось, что Бетти Слоним приехала в Варшаву с пьесой и ищет режиссера. Мне не следовало бы удивляться. Многие мои коллеги-писатели вели себя точно так же. Они объявляли во всеуслышание, что бросили писать, и вскоре появлялись с романом, длинной поэмой, даже трилогией. Они поносили критику, кричали, что не критикам судить о литературе, а на следующий день умоляли кого-нибудь из критиков написать несколько добрых слов. Пьеса, которую привезла Бетти, была ее собственная. Чтобы прочесть ее, я остался на ночь. Это была драма о молодой женщине (Бетти сделала ее художницей), которая не может найти родственную душу в своем окружении: не может найти ни мужа, ни возлюбленного, ни даже подруги. В пьесе выведен психоаналитик. Он убеждает героиню, что она ненавидит отца и ревнует мать, хотя на самом деле женщина эта боготворит своих родителей. Там была сцена, в которой героиня, пытаясь избавиться от одиночества, становится лесбиянкой и терпит крах. Сюжет представлял возможности для юмористических мизансцен, но Бетти все изобразила в трагических тонах. Длинные монологи были сделаны по обычному клише. В рукописи было триста страниц. И много наблюдений о рисовании, наблюдений человека, который ничего о нем не знает.
Уже светало, когда покончил с четвертым актом. Я сказал ей:
— Пьеса, в общем, хорошая, но не для Варшавы. Моя же никуда не годилась вообще.
— А почему не для Варшавы?
— Боюсь, Варшаве ничего уже не нужно.
— А мне кажется, что пьеса моя прямо для польских евреев. Они, в точности как моя героиня не могут ужиться ни с коммунистами, ни с капиталистами. И уж конечно не с фашистами. Иногда мне кажется, что им осталось только покончить с собой.
— Так это или нет, но варшавские евреи не хотят слышать об этом. И уж конечно не с театральных подмостков.
Я так устал, читая пьесу, что прилег на кровать и заснул не раздеваясь. Хотел было сказать Бетти, что она сама — яркое доказательство того, как человек или совокупность людей не имеет силы полностью покориться обстоятельствам, но был слишком утомлен, чтобы произнести хоть слово. Во сне я снова перечитывал пьесу, давал советы, даже переписывал некоторые сцены. Бетти не погасила свет, и время от времени, приоткрыв глаза, я наблюдал за Бетти: вот она пошла в ванную, надела роскошную ночную сорочку. Подошла к кровати, сняла с меня ботинки и стянула рубашку. Сквозь сон я посмеивался над ней и над ее потребностью хватать все удовольствия сразу. "Вот что такое самоубийство, — подумал я. — Гедонист — это тот, кто стремится получить от жизни больше наслаждений, чем он способен". Возможно, это ответ и на мою загадку.
Когда я открыл глаза, было уже светло. Бетти сидела у стола в ночной сорочке, домашних туфлях, с папироской во рту и что-то писала. На моих часах было без пяти восемь. Я сел на постели.
— Что ты делаешь? Переписываешь пьесу?
Она повернула голову: пепельно-серое лицо, глаза смотрят строго и требовательно.
— Ты спал, а я не могла сомкнуть глаз. Нет, это не пьеса. Пьеса уже умерла. Для меня. Но я могу тебя спасти.
— О чем это ты?
— Всех евреев уничтожат. Ты досидишься тут со своей Шошей, пока Гитлер придет. Я тут уже полночи читаю газеты. В чем смысл? Стоит ли умирать из-за этой слабоумной?
— Что же ты предлагаешь мне сделать?
— Цуцик, после того как я повидаюсь с теткой, мне незачем будет здесь оставаться, но мне хотелось бы помочь тебе. На пароходе я познакомилась с чиновником из американского консульства, и мы болтали о всякой всячине. Он даже начал приударять за мной, но он герой не моего романа. Военный, пьяница. Они все топят в водке — это их решение всех проблем. Я спросила его, можно ли взять кого-нибудь в Америку, но он сказал, что сверх квоты это невозможно. Зато можно по лучить туристскую визу, если назвать определенный адрес места назначения и доказать, что вам не понадобится социальная помощь. А если турист женится на американке, он уже вне квоты и может оставаться в стране сколько угодно. И еще я хочу сказать. Наперед знаю, что из всех моих планов ничего не получится. Но все же, если можно помочь человеку, который мне дорог, прежде чем я умру, хочу сделать это. Этой ночью ты весьма хладнокровно заявил мне, что у меня не должно оставаться никаких надежд, но я все равно считаю тебя близким человеком. В сущности, ты самый близкий мне человек после Сэма — мир праху его. Мои братья и сестры затерялись где-то в красном аду — не знаю даже, жив ли кто-нибудь. Цуцик, ты уверен, что пьеса моя ничего не стоит, протянула ножки, как говорят литваки. Но мне нечего больше делать здесь, и в Америку возвратиться одна я не могу. Между твоим «да» и "нет" я могу устроить тебе туристскую визу, и ты поедешь со мной в Америку. У тебя есть официальный документ о браке с Шошей? Вы записывались в мэрии?
— Только у раввина.
— У тебя в паспорте записано, что ты женат?
— В паспорте ничего не записано.
— Ты сможешь получить туристскую визу немедленно, если я дам тебе аффидавит. Скажу, что ты написал пьесу и мы хотим ставить ее в Америке. Скажу, что собираюсь играть в ней. Ведь есть шанс, что так на самом деле и будет. Могу показать им чековую книжку, или что там они еще потребуют. Для меня смерть не трагедия. Смерть — избавление от всех бед. Но ходить по краешку, быть на грани жизни и смерти каждый день — это слишком даже для такой мазохистки, как я.
— А как мне быть с Шошей?
— Шоше не дадут туристскую визу. Только взглянут на нее и не дадут. И тебе тоже не дадут.
— Бетти, я не могу ее оставить.
— Не можешь, да? Значит, ты готов умереть из-за любви к ней?
— Если придется умереть, я умру.
— Не знала, что ты так безумно любишь ее.
— Это не только любовь.
— А что же еще?
— Не могу убить ребенка. И не могу нарушить обещание.
— Если уедешь, может, будет шанс при слать ей туристскую визу. По крайней мере, сможешь прислать ей денег. А так вы оба погибнете.
— Бетти, я не могу сделать этого.
— Ладно, не можешь так не можешь. Судя по твоим рассказам, ты никогда так не относился к женщинам. Если уставал от одной, на ходил другую.
— То были взрослые женщины. У них были семьи, друзья. А Шоша…
— Хорошо, хорошо. Только не надо себя уговаривать. Если человек готов отдать жизнь за другого, наверно, он знает что делает. Ни когда бы не подумала, что ты способен на такую жертву. Но никогда не знаешь, на что люди способны. Те, кто жертвует собой, вовсе не всегда святые. Люди жертвовали жизнью ради Сталина, Петлюры, Махно. Ради любого погромщика. Миллионы дураков сложат свои пустые головы за Гитлера. Иногда кажется, что люди только и делают, что ищут, за кого бы им отдать жизнь.
Мы помолчали. Потом Бетти сказала:
— Я уезжаю к тетке, и мы, скорее всего, ни когда не увидимся. Скажи мне, зачем ты это сделал? Даже если ты солжешь мне, я хочу услышать, что ты скажешь.
— Ты имеешь в виду, почему я женился на Шоше?
— Да.
— Я действительно не знаю. Но я скажу тебе вот что. Она единственная женщина, в которой я уверен, — сказал я, пораженный собственный словами.
Бетти улыбнулась одними глазами. На мгновение она снова помолодела.
— Господи Боже, и это вся правда? Как же это просто!
— Пожалуй!
— Все вы: и распутники, и безбожники, и фанатичные евреи — с теми же предрассудками, что и ваши прапрадедушки. Как это получается?
— Мы уходим прочь, а гора Синайская идет за нами. Эта погоня превратила нас в неврастеников и безумцев.
— Не исключая и меня. Я тоже больна и безумна, но горе Синайской нечего со мной делать. На самом же деле ты лжешь. Не больше моего ты боишься горы Синайской. Это все жалкая гордость, глупый страх потерять паршивую мужскую честь. Ты привел мне как-то слова своего друга: "Невозможно предавать и ожидать, что тебя не предадут". Кто это сказал? Файтельзон?
— Или он, или Геймл.
— Геймл не сумел бы так сказать. Впрочем, не имеет значения. Ты сумасшедший. Но большинство таких идиотов, вроде тебя, как раз идут на смерть из-за какой-нибудь шлюхи. Нет, Шоша не предаст тебя. Если только ее не изнасилуют наци.
— Прощай, Бетти.
— Прощай навсегда.
Я ушел из отеля без завтрака, потому что не хотел, чтобы меня увидела горничная. Уже второй раз я упускал шанс спастись. Шел я без определенной цели. Ноги сами вели меня по Трембацкой к Театральной площади. У меня не было сомнений, что оставаться в Польше означает попасть в лапы к нацистам. Но страха я не чувствовал. Я был совершенно разбит из-за того, что мало спал, читал пьесу, разговаривал с Бетти. Дав ей возможность поссориться со мной, я сделал наше расставание менее драматичным. Только сейчас мне пришло в голову, что раньше она и не вспоминала ни про какую тетку в Польше. Конечно, она приехала в Польшу вовсе не из-за тетки. Подобно мне, Бетти была готова к преследованиям. Отрывок из Пятикнижия припомнился мне: "Вот я умираю, и что проку мне в моем первородстве?" Я ушел далеко прочь от четырехтысячелетнего еврейства и сменил его на бессодержательную литературу, на идишизм, файтельзонизм. Все, что у меня осталось от этого, — членский билет Писательского клуба и несколько нестоящих рукописей. Я остановился перед витриной универсального магазина и стал разглядывать ее. В любой день могло начаться уничтожение, а здесь были выставлены пианино, машины, драгоценности, красивые ночные сорочки, новые книги на польском, переводы с немецкого, английского, русского, французского. Одна из книг называлась "Сумерки Израиля". А небо голубело, шумели листвой зеленые деревья по обеим сторонам улицы, шли женщины, одетые по последней моде, мужчины оценивающе смотрели им вслед. Ноги женщин в шелковых чулках, казалось, сулили небывалые наслаждения. Хотя я и был обречен, однако тоже рассматривал бедра, колени, груди. Поколения, которые придут после нас, размышлял я, будут считать, что мы шли на смерть, сожалея о жизни. Они увидят в нас святых мучеников. Они будут читать по нам кадеш и "Господи, милосерден Ты". На самом же деле каждый из нас пойдет на смерть с теми же чувствами, с какими и жил. В оперном театре еще давали «Кармен», "Аиду", «Фауста», "Севильского цирюльника". Как раз передо мной выгружали из фургона причудливые декорации, которые сегодня вечером будут создавать видимость того, что на сцене горы, реки, сады, дворцы. На пути мне попалась кофейня. Запах кофе и свежих булочек пробудил аппетит. Вместе с кофе кельнер принес и свежие газеты. Маршал Рыдз-Смиглы уверял нацию, что польские войска способны отразить любую опасность как справа, так и слева. Министр иностранных дел Бек получил новые гарантии от Англии и Франции. Закоренелый антисемит Навачинский нападал на евреев, которые вкупе с масонами, коммунистами, нацистами и американскими банкирами замышляли расправу над католической церковью и жаждали заменить ее своим поганым материализмом. Он и "Протоколы Сионских мудрецов" цитировал. Если у меня еще оставались крохи веры в свободу воли, то в это утро я почувствовал, что у человека столько же свободы, сколько у механизма в моих наручных часах или у мухи, сидящей на краю моего блюдечка. Одни и те же силы вели Гитлера и Сталина, Папу Римского и рабби из Гура, молекулу в центре Земли и Галактику, которая находится на расстоянии миллиона световых лет от Млечного Пути. Слепые силы? Всевидящие силы? Это уже не важно. Всем нам предстоит сыграть свои маленькие роли и быть раздавленными.