Он прислушивается, ждет. Все внимание, все его помыслы обращены к детям. Он прислушивается и ждет, не позовут ли его. Не спохватятся ли в конце концов, не вспомнят ли, что у них есть отец, который заботится о них, который их любит, который обязан и вправе знать и делить с ними каждую их мысль. Отец, который должен держать перед богом ответ за их души. Отец, который вырастил их, трудами которого они все кормятся. Неужели они наконец не поймут, что у них есть отец?
Но нет! Он и этого не желает. Ничего он не хочет и не ждет. Даже мысленно не хочет выпрашивать и унижаться… Пускай уезжают, пускай обходятся без него. А он проживет и без них, как жил до сих пор. Он идет из хлева в клеть, из клети — в погреб. Старый Клява хорошо понимает, каким маленьким, жалким и смешным он выглядит, когда вот так бесцельно бродит по усадьбе. От горечи и от жалости к самому себе на глазах выступают слезы — от них вздрагивают седые ресницы. Сжимается горло…
И все-таки он прислушивается. И все-таки ждет. И все-таки струны натягиваются все туже.
А дети рады отъезду. Об отце, верно, совсем позабыли. Их разговоры и смех раздаются на всю усадьбу. То и дело отворяются и хлопают двери.
Из батрацкой один за другим выходят на двор ее обитатели. И старые и малые. Все смотрят на отъезжающих, все смеются и улыбаются вместе с ними и помогают собираться. Веселый, неуместный в воскресное утро гомон стоит на дворе Клявов.
Старый Клява видит, что никому здесь нет до него дела. Никого не интересует, чем он занят, куда идет, что ему нравится или не нравится. Никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким, покинутым. Отец… Уж не в насмешку ли называют его так? Только сегодня утром он начал постигать, что это древнее слово уже утратило свой древний смысл, что оно — скорлупа, а ядро понемногу истлело и ссохлось. Слово — всего лишь пустой звук, подхваченный и развеянный ветром.
Ага, зовут! Все-таки вспомнили. Старый Клява останавливается и смотрит на отъезжающих. Они садятся в бричку. Анна уже устроилась посередине. Альберт с Карлом собираются сесть с обоих боков. А вороного, который уже почуял, что скоро ему трогать, не сдержать — он фыркает, топчется, роет землю и дергает бричку. Адам натягивает вожжи, упершись ногами в оглобли, откидывается назад всем телом.
Значит, хотят проститься с ним… Старый Клява видит, что все смотрят на него, и нехотя, медленно идет к детям. Подойдя к бричке, он протягивает руку. Может быть, поцелуют, — думает он. Думает и ждет, и от ожидания у него учащенно бьется сердце. И в то же время он твердо знает, что не поцелуют… Чужие люди целуют, а родные дети — нет. Родные дети стали более чужими, чем посторонние люди.
Альберт протягивает отцу руку, но в эту минуту Адам слегка отпускает вожжи, вороной встает на дыбы и пускается вскачь. Пальцы Карла грубо задевают руку отца и скользят мимо. Сыновья снимают шапки. Анна машет рукой, в общей сутолоке не слышно, что они говорят.
Старый Клява несколько мгновений стоит остолбенев, с протянутой рукой.
Домашние, сбившись в кучку, смотрят на дорогу, где из-под копыт беснующегося коня взвивается облако пыли. Оно окутывает седоков, словно развевающееся полотнище. Домашние провожают их криками «берегись».
Вдруг необъяснимая, безудержная злоба горячей волной захлестывает старого Кляву. В ушах что-то гудит, перед глазами мелькают огненные искры.
— Чего орете в святой день! — кричит он не своим голосом. — Точно ошалели…
К нему поворачиваются удивленные лица.
— Отец… да мы ведь глядим только, как уезжают…
— Нечего глазеть! Не видали, как уезжают! Безобразники!
Работники умолкают от изумления. Таких слов еще никто от него не слыхал, никто не слыхал, чтобы он ругался. И почему именно теперь? Почему?
— Отец… — обиженно начинает один из них и осекается.
Незаслуженная ругань ожгла их, словно колючий ледяной зимний ветер. Лица становятся серьезными, некоторые морщатся, некоторые краснеют. Глаза прищурены, и из них глядят обида, гнев, строптивость.
— Не знаю, отец, с чего вы этак, — начинает другой и сердито кашляет.
Старый Клява его перебивает:
— Никакой я вам не отец… не желаю, чтобы меня так называли. Какой я вам отец? Я вам хозяин, и все… Слышите: все? Не отец я вам и не желаю быть отцом.
Он чувствует, что весь дергается от непреодолимого волнения, чувствует, что говорит не то, что несправедлив к другим и к себе. Знает, что с каждым словом теряет уважение, которым пользовался до сих пор как хозяин, знает, что становится ничтожным, мелким, духовно нищим, презренным, смешным. Знает, что уже никогда ему не вернуть доброго имени и почета, которые теперь он сам попирает ногами, — но не может сдержаться. Он словно катится с крутой горы.
— Скоты вы, а не люди… Вы только тогда понимаете, когда над вами с палкой стоишь… Никудышное, пропащее вы племя. С вами нельзя, как с людьми… С вами надо, как с собаками, вот тогда вы понимаете, что такое стыд и послушание… Ну, чего рты разинули? Не знаете, какой сегодня день? А?.. Воскресенье сегодня, слышите, воскресенье!
На миг у него прерывается голос. Широко раскрытыми выпученными глазами смотрит он на работников и ничего не видит.
— Не знаете, что в воскресенье положено?.. Где же вам теперь знать! Хорошую школу успели пройти… Погибшие души… На молитву, дьяволы!..
Клокочущим пламенем заполыхала тихая, кроткая душа. Долго накапливавшиеся воды прорвали плотину, в слепой ярости разрушая и заливая все вокруг. Спасаясь от самого себя, старый Клява убегает.
Он сам не знает, куда и зачем. Кулаки его сжимаются, угрожая неведомому врагу. Словно умалишенный, словно одержимый злым духом, он без умолку твердит скверные, непристойные ругательства и проклятья, которых раньше никогда не произносил. Бегущая навстречу собака по привычке лезет к нему, ластится, — он пинает ее ногой. От удивления собака даже забывает взвизгнуть и, присев, долго провожает хозяина неподвижным, недоумевающим взглядом. Заметив, что у пастушки два ягненка забрели в овес, он бранит ее так грубо и пакостно, что та от удивления и стыда сломя голову бросается загонять скотину в болото.
Такие тихие, замкнутые люди, когда они взволнованы, не могут усидеть на месте. Старый Клява замедляет шаг только тогда, когда злоба понемногу проходит. Сделав большой крюк, он с другой стороны возвращается к дому. Гнетущая усталость все сильнее давит на плечи, заставляет подгибаться колени.
В комнате пусто, не прибрано: все — как осталось после отъезда детей. Может быть, давеча сюда и собирался народ на молитву, ждал его. Пускай… Бесконечно ничтожным и безразличным кажется ему теперь все, кроме его самого и детей. Он садится на свое обычное место у окна, неподвижно глядит в одну точку на полу.
За спиной его ветер хлопает створкой полуотворенного окна. Неприветливо и пусто в комнате. В саду настойчиво шелестит кажущийся холодным ветерок. Временами по телу пробегает озноб. А на дворе самая жаркая пора — вторая половина лета. Небо словно затянуло тучами, словно уже сгущаются сумерки. А ведь еще утро, и на небе ни облачка…
Ему здесь не хватает воздуха, трудно дышать… Старый Клява встает. Лучше выйти, пройтись, как обычно, когда тяжело на сердце. Но он продолжает стоять. Чувствует, что на этот раз ничто его не развлечет и не рассеет. Его так согнуло, что уж больше не выпрямиться, в самой глубине души что-то повреждено, сломано. Словно за ним повсюду волочится, цепляясь за все, ветвистая, отягченная листвой верхушка дерева. Одна мука…
В окно долетают знакомые голоса. Старый Клява машинально оборачивается. Вначале смотрит бездумно, не понимая. Потом вглядывается внимательнее. Перед хлевом, на батрацком огороде, он видит Пакална с женой, сыном и маленькой дочкой. Сын, должно быть, собирается уходить, стоит с отцом у забора и солидно, совсем по-стариковски, разговаривает. Пакалниете, немного поодаль, очищает только что выкопанную брюкву сыну в гостинец. Девочка наклоняется над грядкой, выискивая морковки побольше, потолще и послаще, чтобы набить брату карманы… Другого угощения у них нет… И не надо… Довольно и этого. Все весело разговаривают и смеются.
Мозг старого Клявы вдруг начинает работать с поразительной быстротой. Сотни мыслей кружатся, переплетаются и обрываются. В одно мгновение он окидывает взглядом картину будущего этой семьи… Не легкая у них доля — нет. Кто же не знает, как трудна жизнь батрака. Но если они будут держаться вместе и жить в согласии, стремиться к одной цели, то все преодолеют и выбьются в люди. Теперь они батраки, а через несколько лет будут где-нибудь испольщиками. И дальше так пойдет. Конечно, испольщикам тоже не очень легко и сладко приходится, а все же… И главное, все, как один… Общая работа, общие мысли, общий язык… На каменных устоях зиждутся отношения этой семьи. Сила ее в сплоченности, а счастье в ее силе. Как хорошо жить в такой семье! Как ее согревает солнце взаимной любви.