В самом строе образов, в однотипных метафорах, сравнениях, отражающих трагическое созерцание Гарди, порой выказывается что-то зловещее, фатальное: «Солнце лежало на холме, словно капля крови на веке», кусты «стояли скрюченные, как бы корчась в муках, — Лаокооны в одежде из листьев», «мелкий дождик превратился в монотонное бичевание земли небом»… Если не видеть контекста, эти и подобные высказывания, осмысленные отвлеченно, могут непомерно преувеличить значение тех мотивов, которые дают повод объяснять страдания героев Гарди, их трагические судьбы вмешательством злого рока. В контексте эти мотивы обычно получают конкретную трактовку, осмысливаются социально.
В ряд с отмеченными сравнениями можно поставить и это: «Вода бежала через мельничный затвор с шумом, похожим на вопли отчаяния». В эпизоде главы XIX, в котором описано смятение Хенчарда, вызванное посмертным признанием жены, этот образ гармонирует с его тягостным состоянием и выразителен как деталь картины, раскрывающей темные стороны Кестербриджа. «Ирония судьбы», возмутившая героя, «словно злая шутка ближнего», находит вполне реальное объяснение: Хенчард «был суеверен и невольно думал, что цепь событий этого вечера вызвана какой-то зловещей силой, решившей покарать его. Но ведь эти события развивались естественно».
Эпизод с щеглом в клетке (в конце романа) поистине трогателен, волнует поэтической чистотой и задушевностью. Если взять его в единственной связи с заключительными словами книги и дневниковой записью автора, сделанной им вскоре после выхода в свет «Мэра Кестербриджа» («…все — птицы в клетке. Только и различия— размер клетки»), то содержательный, проникновенный образ-символ может получить отвлеченное и превратное толкование. А он с огромной силой непосредственности дает почувствовать трагическое одиночество героя и жестокость мира Фарфрэ. Итак, отмечая попытки Гарди подменить социальное толкование изображаемого отвлеченным, не следует преувеличивать их значение.
Стиль Гарди в сравнении с манерой письма его современников, например, такого видного английского романиста, как Джордж Мередит, выглядит несколько «старомодным».
Новые приемы психологического анализа, получавшие тогда распространение в английской прозе, — разработка внутреннего монолога, передача многообразных форм умственно-речевого процесса, психической жизни, — не затрагивают заметно литературной техники Гарди. Он идет своим путем. Его привлекают простые цельные натуры, люди, поведение которых не сопровождается усложненным самоанализом. Через поступок, в особенности когда он — прямое выражение внутренней жизни, писатель раскрывает социальную природу, психологическую определенность, состояние характера. Не стремясь кропотливо улавливать психологические оттенки, он следит, как поступки героев — и факты внешнего воздействия — отзываются в их сердцах, сказываются на их судьбах. Когда требовалось раскрыть сложное переживание, писатель предпочитал точно обозначить его словом или отобразить косвенно — через внешнюю деталь, пейзажную, бытовую или иную зарисовку, например так, как это сделано в упомянутом эпизоде главы XIX.
В «Мэре Кестербриджа» «внутренняя речь» почти не воспроизводится и в малой степени отражается в описаниях мыслей и переживаний действующих лиц. Высказывания автора и персонажей тecнo смыкаются, когда (сравнительно редко) посредством несобственной прямой речи писатель оттеняет сходство своих мыслей с мыслями того или иного действующего лица. «Хенчарду стало стыдно, и, потеряв всякое желание унизить Люсетту, он перестал завидовать удаче Фарфрэ. Фарфрэ женился на деньгах, и только», — последнюю фразу писатель и герой произносят как бы вместе. Иногда таким способом обличается затаенная мысль, ей дается ироническая оценка: «Фарфрэ стал мэром — двести которым-то по счету в длинной веренице мэров, составляющих выборную династию, что восходит к временам Карла I, — и за прекрасной Люсеттой ухаживал весь город… Да вот только, этот червь в бутоне — этот Хенчард… что он мог бы сказать!»
Гарди разрабатывал свою систему изобразительных средств согласно художественному видению, своим взглядам и вкусам. Он знал жизнь трудового народа, нагляделся на его страдания. Видел чистоту и стойкость его души, верил в нее, раскрывал ее в поэтических образах, отстраняясь от навязчивой чувствительности и туманного милосердия. Видел, как жестокая и циничная сила попирает трудящегося человека, его высокие чувства, честные помыслы, трагически ломает судьбы людей, достойных самой доброй участи.
Музыка действовала на Хенчарда с «непреодолимой силой», и эту поэтическую отзывчивость, черту народного характера, с холодным расчетом использовал Фарфрэ. Тэсс «живет тем, о чем иные поэты только пишут», — чистота ее нравственного чувства делает ее беззащитной перед богатым и беспутным бездельником. Джуд, герой последнего романа Гарди, «одержим страстью к науке», мечта о прекрасном слилась в нем с потребностью полезного дела, но его давят нужда, бесправие, ханжество «общественного мнения», «сталкивают с тротуара сынки миллионеров».
Печальна повесть о «человеке с характером», много печальнее — о Тэсс, Джуде. Горький назвал Томаса Гарди «угрюмым». Грустные, мрачные думы овладевали им, но поднималось, росло гневное чувство, протест его становился все более отчетливым, страстным, неотразимым.
Кто знает Томаса Гарди, тот бывал в краю Уэссекса. И не забудет его. Уж конечно останутся в памяти батрак Майкл Хенчард, батрачка Тэсс Дэрбейфилд, каменотес Джуд Фаули. И сохранится чувство признательности к мужественному таланту писателя-демократа — «угрюмому Т. Гарди».
М. Урнов
Однажды вечером, в конце лета, когда нынешнему веку еще не исполнилось и тридцати лет, молодой человек и молодая женщина — последняя с ребенком на руках — подходили к большой деревне Уэйдон-Прайорс в Верхнем Уэссексе. Одеты они были просто, но не бедно, хотя густой слой седой пыли, накопившийся на их обуви и одежде, очевидно, за время долгого пути, придавал им сейчас не слишком привлекательный, жалкий вид.
Мужчина был хорошо сложен, смуглый, с суровым лицом, и в профиль лицевой угол у него казался почти прямым. На нем была короткая куртка из коричневого плиса, более новая, чем остальные части его костюма — бумазейный жилет с белыми роговыми пуговицами, короткие, тоже бумазейные, штаны, рыжеватые гамаши и соломенная шляпа с лакированной черной лентой. За спиной он нес на ремне тростниковую корзину, из которой торчала раздвоенная рукоятка ножа для обрезки сена и завертка для стягивания сена веревками. Шел он мерным, тяжелым шагом опытного сельского рабочего, резко отличающимся от неуверенной, шаркающей походки земледельцев, а в его манере выворачивать и ставить ступню чувствовалось свойственное ему упрямство и циническое безразличие, проявлявшиеся даже в том, как размеренно набегали и исчезали складки на бумазейных штанах то на левой, то на правой ноге, по мере того как он шагал.
Впрочем, пара эта была действительно своеобразная, и шли они в столь глубоком молчании, что это не могло не броситься в глаза случайному наблюдателю, в противном случае и не заметившему бы их. Они шагали бок о бок, так что издали могло показаться, будто люди, связанные общими интересами, ведут между собой тихий, непринужденный, задушевный разговор; но при ближайшем рассмотрении обнаруживалось, что мужчина читает, или делает вид, будто читает, листок с отпечатанной на нем балладой, который он не без труда держал перед глазами рукой, пропущенной сквозь ременную петлю. Было ли то действительной причиной или лишь предлогом, чтобы избежать наскучивших ему разговоров, — этого никто, кроме него, не мог бы сказать, — только он упорно хранил молчание, и женщина не получала никакого удовольствия от его присутствия. В сущности, она шагала по дороге в полном одиночестве, если не считать ребенка, которого несла на руках. Иной раз согнутый локоть мужчины почти касался ее плеча, так как шла она настолько близко к своему спутнику, насколько можно идти, не задевая его, но ей, казалось, и в голову не приходило взять его под руку, да и он не помышлял предложить ей руку. Нимало не удивляясь его пренебрежительному молчанию, она явно принимала это как нечто вполне естественное. Если в маленькой группе и раздавались чьи-то голоса, то это был лишь шепот женщины, время от времени обращавшейся к ребенку, крохотной девочке в коротком платьице и голубых вязаных башмачках, и ответный лепет ребенка.
Главным, если не единственным, украшением молодой женщины было ее подвижное лицо. Когда она искоса поглядывала вниз, на девочку, она становилась хорошенькой, даже красивой, — жаркие лучи палящего солнца тогда сбоку освещали ее черты, отчего веки и ноздри ее казались прозрачными, а губы пылали огнем. Когда же, задумавшись, она молча брела в тени живой изгороди, лицо ее принимало суровое, почти апатичное выражение, какое бывает у человека, ожидающего от Времени и Случая всего, кроме, быть может, справедливости. Первое выражение было у женщины от природы, второе, вероятно, являлось плодом цивилизации.