– Если мигрень моя позволит… и, конечно, муж. Приедем непременно.
– А вы, господа?
– Благодарствуйте, – промямлил помещик.
– Итак, au revoir![5]
– Au revoir! – отвечала дама, протягивая руку Поланецкому. – Очень приятно с вами познакомиться.
Плавицкий подал свою и довел пани Ямиш до экипажа. Оба соседа-помещика укатили, и Поланецкий остался наедине с Гонтовским, который посматривал на него без особого дружелюбия. Поланецкий помнил его неуклюжим мальчиком, теперь же прежний увалень превратился в рослого, быть может, не отличающегося особым изяществом, но, бесспорно, видного мужчину с пышными русыми усами. Поланецкому не хотелось первым начинать разговор, но и Гонтовский, засунув руки в карманы, упорно молчал.
«Однако хорошим манерам он так и не научился», – подумал Поланецкий, в свою очередь почувствовав неприязнь к этому бирюку.
Тем временем вернулся Плавицкий, спросив первым делом у Поланецкого: «Видал?», – а затем обратясь к Гонтовскому:
– Ты, Гонтось, на своей бричке поезжай, у нас только два места.
– Я в бричке поеду, потому что собаку везу для панны Марыни, – ответил молодой человек и, поклонясь, удалился.
Минуту спустя Плавицкий с Поланецким уже катили по дороге в Кшемень.
– Гонтовский, кажется, родня вам? – спросил Поланецкий.
– Так, седьмая вода на киселе. Они совсем обеднели. У этого, Адольфа, хуторок один остался и в карманах пусто.
– Зато сердце есть.
Плавицкий поморщился.
– Тем хуже для него, если на что-нибудь такое рассчитывает. Человек он, может, неплохой, да не нашего круга. Ни воспитания, ни образования, ни состояния. Марыня его привечает, вернее, терпит.
– А! Терпит все-таки?
– Видишь ли: я жертвую собой ради Марыни и сижу в деревне, она жертвует собой ради меня и тоже сидит в деревне. Вот как дело обстоит. А какое в деревне общество? Пани Ямиш много старше ее, молодежи нет, развлечений никаких, что тут делать? Запомни, мой мальчик: в жизни всегда приходится чем-то жертвовать. Надо это понять – умом и сердцем. В особенности тем, кто принадлежит к почтенным, старинным семьям. А что до Гонтовского, он всегда у нас обедает по воскресеньям, а сегодня, как ты слышал, еще и собаку Марыне везет.
Они замолчали, экипаж медленно катил по песчаной дороге. Перед ними с березы на березу – теперь уже в сторону Кшеменя – перепархивали сороки. Сзади ехал в своей бричке Гонтовский, размышляя приблизительно так: «Если он явился выжимать из них деньги, я сверну ему шею, а вздумает свататься к Марыне – тоже сверну».
Он с детства невзлюбил Поланецкого. Когда они изредка встречались раньше, Поланецкий его высмеивал, а то и поколачивал, будучи старше на несколько лет.
Наконец они приехали и через полчаса все вместе с Марыней сидели в столовой. Щенок Гонтовского, пользуясь привилегией гостя, вертелся под столом и без стеснения вскакивал всем на колени, радостно виляя хвостом.
– Сеттер-гордон, – сказал Гонтовский, – глупый еще, но вообще эти собаки умные и очень привязчивые.
– Чудесный песик. Большое вам спасибо! – сказала Марыня, любуясь щенком, его черной блестящей шерстью и желтыми надбровьями.
– Пожалуй, ласков чересчур, – промолвил Плавицкий, прикрывая колени салфеткой.
– И для охоты лучше, чем обыкновенные сеттеры.
– А вы любительница охотиться? – спросил Поланецкий.
– Нет, меня это никогда не привлекало. А вы?
– Да мне редко удается. Я ведь городской житель.
– А у кого ты бываешь? – спросил Плавицкий.
– Почти ни у кого. У пани Эмилии, у Бигеля, моего компаньона, да Васковского, бывшего моего гимназического учителя, большого оригинала, – вот и все. По делам приходится, конечно, и еще с разными людьми встречаться.
– Никуда не годится, мой мальчик. Молодой человек обязан бывать в обществе, особенно если вхож в него по праву рождения. Ты ведь не выскочка какой-нибудь, перед тобой все двери открыты. Нет, ты послушай меня. Вот и с Марыней точно такая же история. Два года назад, когда ей сровнялось восемнадцать, отвез ее на зиму в Варшаву. Просто так это не делается, сам понимаешь, потребовались некоторые затраты и усилия с моей стороны. И что же? Сидела с пани Эмилией по целым дням и книжки читала. Как родилась дикаркой, так дикаркой и останется. Можете пожать друг другу руки.
– Вашу руку! – весело воскликнул Поланецкий.
– Нет, по совести – не могу! – засмеялась она. – Потому что было не совсем так. Книжки мы читали, но я часто и выезжала с папой. Натанцевалась, кажется, на всю жизнь.
– Ну, не зарекайтесь.
– Я не зарекаюсь, но ни капельки не жалею.
– Значит, не сохранилось приятных воспоминаний.
– Одно дело вспоминать, а другое – держать в памяти.
– Что вы этим хотите сказать?
– Память – это как огромный склад, где хранится все прошлое, а воспоминания – крупицы, которые извлекаешь оттуда.
И, словно испугавшись собственной смелости, с какой она пустилась в отвлеченные дефиниции памяти и воспоминаний, Марыня залилась краской.
«Мила и притом неглупа», – подумал Поланецкий и сказал вслух:
– Вероятно! Мне и в голову не пришло!
И взглянул на нее с симпатией. Смущенная и вместе польщенная похвалой, Марыня и впрямь была мила. Еще сильней она покраснела, когда молодой человек продолжил самоуверенно:
– Завтра, перед отъездом, надо будет попросить и для меня оставить на складе хотя бы… местечко.
Но тон был шутливый, так что невозможно было обижаться.
– Хорошо, но тогда и я попрошу о том же… – сказала она не без кокетства.
– Ну, в таком случае и зачищу же я на свой склад, придется мне, видно, насовсем том поселиться!
Для недавнего знакомства это было, пожалуй, несколько нескромно, но Плавицкий воскликнул:
– Молодец! Не то что Гонтось, молчит, как воды в рот набрал.
– Я привык руками работать, а не языком, – уныло отозвался молодой человек.
– Тогда бери вилку и ешь.
Поланецкий засмеялся, но Марыня даже не улыбнулась: ей стало жалко Гонтовского, и она заговорила о вещах более доступных.
«Что это, кокетство или доброта?» – спрашивал себя Поланецкий.
Размышления его были прерваны вопросом Плавицкого, вспомнившего, видимо, свою последнюю поездку в Варшаву.
– Скажи, Стах, ты знаешь Букацкого?
– А как же! Ведь он и мне родня, даже еще более близкая.
– Мы чуть не с целым светом в родстве, буквально с целым светом! Букацкий был самым усердным Марыниным кавалером: все вечера подряд с ней танцевал.
– А теперь в награду отправлен пылиться на склад! – засмеялся Поланецкий. – Хотя этот, положим, не запылится, он так ревностно следит за собой, вроде вас, дядюшка. Первый франт в Варшаве! Что он поделывает, спрашиваете? Воздухом дышит, то есть выходит или выезжает прогуляться в хорошую погоду. А вообще он – порядочный оригинал, голова у него совсем по-особенному устроена. Такое замечает, на что другой внимания бы не обратил. Встречаемся мы как-то после его возвращения из Венеции, спрашиваю, что он видел. «Видел, говорит, плывут по каналу Скьявони пол яичной скорлупы и пол-лимона; встречаются, сталкиваются друг с дружкой, расходятся, опять сходятся, и вдруг – раз! – лимон оказался в скорлупе, и дальше поплыли уже вместе. Видишь, что значит гармония!» Вот все его занятия, хотя человек он образованный и большой знаток искусства.
– Говорят, он не без способностей?
– Возможно, только проку от них мало. Типичный небокоптитель. И был бы при этом хоть весел, а то еще вдобавок меланхолик. Да, забыл сказать: он в пани Эмилию влюблен.
– У Эмилии много бывает гостей? – спросила Марыня.
– Да нет. Я бываю, Васковский, Букацкий, ну, Машко еще, адвокат, – покупкой и продажей имений занимается.
– Ну да, она столько времени Литке уделяет, куда тут принимать гостей.
– Да, Литка, бедняжечка, – вздохнул Поланецкий. – Может, подлечится в Райхенгалле, дай-то бог!
И безработное лицо его омрачилось. Теперь Марыня в свой черед взглянула на него с симпатией. «Да, наверно, он добрый», – подумала она опять.
– Машко, Машко… – повторил, как бы про себя, Плавицкий. – Тоже за Марыней увивался. Но не понравился ей. А что до перепродажи имений, при нынешних жалких ценах…
– По словам Машко, именно сейчас выгодно их покупать.
Между тем обед подошел к концу, и они, перешли в гостиную пить кофе. Плавицкий подшучивал над Гонтовским, что обыкновенно служило у него признаком хорошего настроения, а молодой человек довольно терпеливо сносил насмешки ради Марыни, но с такой миной, которая ясно говорила: «Кабы не она, ты бы у меня запел по-другому!» После кофе Плавицкий стал раскладывать пасьянс, а Марыня села за фортепьяно. Играла она не бог весть как, но было приятно смотреть на ее миловидную головку, которая с такой спокойной грацией вырисовывалась за пюпитром. Около пяти часов Плавицкий сказал, глянув на часы: