Он пишет свою знаменитую социальную поэму «Зори» (Les Aubes, 1898), в которой все неравенства и конфликты жизни разрешаются всемирным праздником освобождения, камнями побивается Статуя умершего Правительства, и, хотя погибает вождь народа, вдохновивший его на подвиг, но самая смерть его вырастает в победу.
То, что прежде вселяло в него ужас — неизменность мировых законов, бесстрастие научной мысли, — служит теперь источником сил и вдохновения. Он поет гимн торжеству науки:
В неистовстве все знать, все взвесить, все измерить
Проходит человек по лесу естества.
Все, все захвачено в раскинутую сеть,
Миры вскрываются в песчинках малых.
(К будущему. Les Villes Tentaculaires).
В поэме «La Recherche»[31] (в том же сборнике) изображена всемирная лаборатория, где царят телескопы, колбы, реторты, плавильный тигель и другие тончайшие орудия человеческих изысканий. Жадно, ненасытимо идет работа; все правы, но лишь одному откроется истина и наступит миг, когда в результате стольких гениальных усилий искрой сверкнет в небесах синтез миров, построенный на глубоких основах.
В этот период творчества Верхарн напоминает подчас Уитмена. Подобно ему он отождествляет себя с космосом и поет гимны человеку-победителю. Он пьян миром, влюблен в буйство бытия — и переживает восторги от сознания державной, всесокрушающей мысли человека.
Люблю свой острый мозг, огонь своих очей,
Стук сердца своего и кровь своих артерий…
(В последний час. Les Forces Tumultuenses[32], 1903).
В одной из своих поэм Уитмен сравнивает себя с кораблем, «полным богатых слов, нагруженным радостью». Таким же кораблем, несущимся по бурному океану, нагруженным изобильными неисчерпаемыми запасами, является и Верхарн.
Но то, в чем нашел себя и растворился американский поэт, не могло стать конечным этапом для пессимистичного, мятежного духа Верхарна. Снова и снова возвращается он к действительности, острым взглядом рассекая и углубляя ее. Снова перед нами люди и реальные картины бытия, но это уже гигантские образы, отражающие космические процессы мира. Он рисует нам банкира, трибуна, кузнеца, полководца, деревенского знахаря, нищих, Смерть, Лихорадку, безумца, и мы слышим, как в них бродят стихийные силы. Это сумрачные, мифические фигуры, напоминающие образы из ибсеновского «Пер Гюнта».
Его пьяная Смерть (он неоднократно изображает ее) то пирует в трактире, не внимая мольбам обывателей и самой Богородицы и Христа, выкидывая червонцы на прилавок и требуя себе новых жертв (Le Fléau[33]), то блудницей расхаживает по миру, одетая во все черное, красуясь и выставляя себя напоказ, подобно идолу в храме, то она в образе хлопотливой работницы снует под мелким дождем, добросовестно исполняя свой повседневный труд.
Его банкир, ворочающий мирами из своего выцветшего кресла, упивается всемогуществом золота. По интересному замечанию одного французского критика[34], Верхарн остается феодалом и средневековым католиком в самых современных своих созданиях. В нем, по его мнению, фламандская душа переживает вновь испанское владычество, и образ банкира пленил его потому, что в нем жива для Верхарна папская мечта о мировом могуществе и власти.
Можно сказать, что в эту эпоху высшего расцвета творческих сил Верхарн обретает утешение и исход в безумии свершающегося, доводя каждое явление до неистовства и оргии, — и в грандиозности набросанной им схемы тонет и растворяется та первичная человеческая трагедия, что легла в основе.
Многие возражали против причисления Верхарна к символистам, но думается, что в некоторых поэмах он в лучшем смысле может быть назван им. Временами в нем пробуждается ясновидец жизни, и тогда каждый его образ и эпитет звучит, как откровение, и необузданные стихии обретают в нем строй. На нем глубоко познаешь, что поэзия не только изобразительное, но двигательное и действенное искусство.
Здесь протекает и религиозный момент его творчества, ибо все внешнее, предметное становится символом свершающегося в глубине человеческого духа, и таким образом на миг постигается и механическая структура современной жизни, как мистерия духа, и один из этапов его прохождения в вечности.
В своих многочисленных поэмах, обращенных к природе (к морю, ветру), Верхарн сливается с ней душой, растворяется в ней:
Я буду — грезой скал, я буду — сном растений.
Ветер, чей «текучий хмель» он пьет с упоением, особенно дорог его мятежной душе. Многократно славит он его, «он весь — блеск, здоровье, произвол», воспевает и вьюгу, врывающуюся в жилье и белыми лилиями осыпающую остывший очаг, и вьюгу, разгулявшуюся осенью. Можно сказать, что яростным ветром, уносящим вперед, овеяны все книги и мысли Верхарна.
Мы не упомянули еще о Верхарне-лирике — выразителе нежных мистических настроений. Многое в серии его книг «Toute la Flandre»[35] и сборниках «Les Heures Claires»[36] и «Les Heures d’apres midi»[37] проникнуто углубленной тишиной и рисует трогательные простые картины мирного быта.
Если творчество его и остается чуждым для многих, и кажется перегруженным, подчас насилующим и утомительным, то всякий подошедший к нему ближе, вслушавшийся в ритм его души и речи, не может не признать величины и значительности отошедшего от нас поэта. Он громогласен и оглушителен, когда высекает свои могучие, смелые образы, но рядом с этим мы встречаем у него тихие мысли, озарявшие лишь самые избранные, мистические умы.
Безмерной нежностью всеведенье полно, —
говорит он («В вечерний час»).
Поистине, касание высших миров было ведомо ему. Когда пламя войны охватило Бельгию, Верхарн оставил свои литературные замыслы, сливаясь душой со страданиями родины, и всецело отдался служению текущим событиям в качестве лектора, поэта и писателя.
Он готовил ряд поэм о войне, и ныне им суждено стать его посмертной книгой.
1
Когда Ольга играла со своим сыном Костей, у них часто выходили ссоры. Так было и в этот раз. Из мелких картинок они решили составить одну большую, наклеить их на лист бумаги и подрисовать красками небо и землю. И так как среди картинок были верблюды, палатка и бедуин, — решено было сделать пустыню. С увлечением наклеивала Ольга желтого двугорбого верблюда, объясняя Косте, что это караван, что ему очень жарко и что нужно нарисовать песок и огненное солнце. Все было хорошо, когда вдруг, выбрав среди картинок водяную мельницу, окруженную елями, Костя захотел и ее наклеить среди пустыни.
— Это сюда не годится, — горячо убеждала Ольга, — в пустыне не бывает мельниц. Тут нет воды, — один песок.
Но Костя стоял на своем, отнимал у нее верблюдов и упрямо требовал, чтоб среди песков появилась мельница. Ольга чуть не плакала. Ее увлекла пустыня: смутно мерещилось ей странствие в безграничном солнечном просторе.
— Ты испортишь этим все. Ну, делай сам, как знаешь! — вспылила она вдруг, откидываясь на спинку дивана.
Но Костя обхватил ее за шею:
— Ничего, что так не бывает. А у нас будет! И верблюдам будет веселей…
Косте было четыре с половиной года. У него был упрямый лоб и упрямые глазки, смотревшие исподлобья, тупой круглый нос, усеянный веснушками, и плотные, хорошо прыгавшие ножки.
— Елки не растут в пустыне, и воды там нет, — беспомощно пыталась отстоять себя Ольга, когда раздался звонок, и в полуотворенную дверь передней видно было, как кухарка впустила даму в большой шляпе с пером. Как всегда, первое чувство Ольги было желание спрятаться, убежать вместе с Костей в детскую, но удержалась, — все равно придется выйти. Костя убежал один, оставив на столе лист с пустыней.
По голосу Ольга уже знала, что пришла Мария Николаевна. Разрумяненная с воздуха, заглянула она, любезно улыбаясь, сначала в дверь, как будто не решаясь войти:
— К вам можно? Я не помешала? — и потом уже вошла.
— Я не одна, дорогая моя, — сказала она, целуя Ольгу. — Со мной брат мужа, он только что с Кавказа… Я была поблизости и хотела зайти, — она долго объясняла что-то звонко и ласково, а Ольга здоровалась со стоявшим в дверях, тоже румяным, офицером. Попросила их сесть, села сама в уголок дивана и, покорно сложив руки на коленях, смотрела преданными, готовыми на услугу глазами. О, эта непонятная тоска и скованность, и вина, налагаемые приходом чужих людей!
Мария Николаевна продолжала говорить, нежно касаясь руки Ольги, а брат сидел на стуле, молча улыбаясь, и как будто готовый отлететь в пространство. Ольга смотрела на него и думала, что нужно бы и ему сказать что-нибудь приятное. Но как узнать, что приятно для тех, кто живет и чувствует по-другому, у кого такие блестящие сапоги и красные рейтузы?