— Вот потому-то, Гауделия, я и не возьму в толк, не могу объяснить себе поведение братьев Лусеро. Гнут спину, как бедняки, будто и не унаследовали ничего; милостыню не подают и злятся, злятся на нас, что мы едем за границу и дети наши будут учиться в тамошних школах.
— Да, странно они себя ведут. Разве что сила чудесная их хранит, — есть ведь силы волшебные, а ты не забывай, что Сарахобальда приходится Лино крестной, — вот и не попали они в сети дьявола, а мы одни поддались колдовству.
— Никакого тут нет колдовства, Гауделия, просто они никчемные люди. Так же кобенились и твои братья, когда мы перебирались сюда, на побережье. Столько лет прошло, а я помню. У молодых-то не бывает воспоминаний, значит, мы уже стары, очень стары. И по гроб жизни должны мы благодарить сеньора Ку- чо, моего крестного; как сейчас слышу его хриплый голос, когда он советовал нам податься на берег. «Не будь дураком, Бастиансито! — говорил мне бедняга чахоточный, мир праху его. — Зачем трудиться тут, где земля не родит? Ваше будущее на побережье». Он как в воду смотрел. Говорят, у чахоточных слух хороший, но у них, наверное, и зрение острее нашего… Эх, если бы крестный увидел нас теперь миллионерами!
— Ты верно говоришь. В ту пору и мои родители, и братья, и вся родня смотрели на сеньора Кучо, твоего крестного, как на самого дьявола, а на эти тучные земли как на нечистое место.
— Твои братья и разговаривать со мной перестали, а Хуан Состенес хотел даже пристукнуть меня, чтобы, мол, не подбивал на всякие глупости. И подумай, Гауделия, теперь на них тоже, — из-за того, что потащились сюда за нами, — на них тоже свалились с неба миллионы.
— Не говори слово «миллионы», так и слышится: «дьявольские миллионы», и дрожь пробирает.
— Так вот, сейчас эти самые Лусеро как братцы твои тогда. Не хотят сниматься с места, не желают себе добра, лучшей жизни…
— Ты другую сигару куришь или все ту же?
— Другую. Кто знает, сколько времени придется обходиться без своего курева. Ты уж постарайся выслать мне мой табачок, а то пропаду. Когда поедешь, не забудь взять кремень и несколько хороших» тусовых сигар. Крошеный табак можно насыпать в бутыль. Купишь его у Домингаса, смотри, чтоб был сухой, крепкий и духовитый. Мне нравится пропитанный сотовым медом.
— Потом и ты привыкнешь курить их курево.
— Привыкать к тому, к чему душа не лежит, удел бедняков. Никак тебе этого не вдолбить, рабская твоя душонка!
— Знаешь, Бастиан… Я тебе уже вчера об этом говорила и сегодня утром тоже: с тех пор как тебя богачом сделали, ты стал грубо со мной разговаривать, а это мне нисколечко не нравится. Обращения скотского не потерплю! Все богатые над женами измываются, потому что те им хороших денег стоят да для забавы служат. А у нас такого сроду не было, я всегда тебе в работе помогала, и если будешь со мной так обращаться, ничего хорошего у нас не выйдет. Узнала я тебя бедным и люблю таким, каким ты был, уважительным, разумным и степенным. А если я тебе не по вкусу, я не буду сидеть около тебя, как те богачки, которые за деньги мужьям пятки лижут. У меня есть свои руки, и, хоть не молода я, меня никто еще задаром не кормил.
— Прости, Гауделия… — Муж подошел и погладил по голове всхлипнувшую жену. — Не в себе я сейчас, голова делами забита, а тут ты ни с того ни с сего придираешься…
— Требовать к себе уважения — это называется «придираешься». Я не позволю тебе оскорблять себя, а раз ты называешь меня рабской душонкой, ты…
— Чего вы там шепчетесь, будто молитвы читаете или в грехах исповедуетесь! — во всю силу своего голоса рявкнул с порога Макарио Айук Гайтан.
— Если мы всегда так говорим, зачем же орать? — ответила Гауделия, смахивая слезы голой ворсистой рукой.
— Придется, Гауделия, — заметил Бастиан, ее муж. — Все богатые люди, даже наши, местные, стараются говорить, как гринго, громким голосом…
— Пора кончать с нашим шепотком — сюсюкаем, как вшей прикусываем, — сказал Макарио. — Гринго кричат друг на друга, будто все у них там глухие, и мы тоже так будем говорить… Только темные люди говорят как мы, со страхом да с оглядкой, по углам шушукаются…
— Уж не знаю, что и сказать тебе, Макарио, — возразила Гауделия. — Ведь образованные люди тоже никогда голоса не поднимают…
— Так раньше было, когда мы пешком под стол ходили. А теперь, Гауделия, говорить — значит приказывать и заставлять повиноваться, а это дело нетрудное, благо есть чем…
— Когда в путь трогаешься, Макарио?
— Еще не знаю, Бастиансито, сначала надо коекакие дела устроить, а главное, решить вопрос с землей. За тем я и пришел. Давайте соберемся у меня, если ты не против, и решим, вместе с алькальдом и судьей, что станем делать с нашими землями. С теми, которые нам еще раньше принадлежали, с нашей «собственной» собственностью, и с теми, которые унаследовали, — теперь тоже нашей собственной собственностью.
— В котором часу хотите собраться?
— Думали, часов в шесть вечера, но ты пришел бы пораньше, да и Гауделия жену бы мою навестила, совсем она расклеилась.
— Что с ней стряслось, с Короной?
— Она, Бастиан, с глазами, бедняжка, все мается, как ты со своим бельмом…
— Ну, теперь об этом нечего беспокоиться. В Соединенных Штатах глазные врачи хоть куда. Я решил удалять бельмо, хватит мучиться.
— Да ехать-то жена не очень хочет. Поглядели бы вы на нее. Больше от слез разболелась, чем от недуга. Плачет и плачет…
— Ничего, пусть поплачет, — сказала Гауделия. Кто не плачет, тому тяжелее, кошки на сердце так и скребут.
— Воротить нос от того, что судьба посылает, грех тяжкий! — воскликнул Макарио.
— Не о том речь, тут другое…
— Мы придем, Макарио. Ровно в шесть. А Гауделия уж постарается утешить твою половину. Просто она не представляет себе, как там будет, вот и расстраивается… Я говорю своей жене, давай лучше не думать, что нас ждет. Надо делать, как те, кто на тот свет отправляется: закрой глаза и… «счастливо оставаться».
— Ехать — это ничего, — сказал Макарио, — жаль только, староваты мы уже и малость изношены!
— Ах ты, паскудник! — воскликнула донья Гауделия.
Все рассмеялись. Макарио подошел к буфету, взял стакан и налил воды. Выпив до дна, сказал:
— Ладно, я вас жду.
В доме Макарио, в столовой, длинной, как туннель — конец стоявшего посредине стола терялся гдето вдали, — собрались решить вопрос о землях братья Айук Гайтан, алькальд, судья и сеньор Бастиан Кохубуль, который пришел последним. Он задержался в комнате супруги Макарио, где осталась Гауделия, которая была родной сестрой Айук Гайтанов и приходилась Короне свояченицей.
— Как у тебя темно, Корона!
— Так лучше.
— Бедняжка.
— Глаза мои, Гауделия, совсем меня замучили. Огнем горят, а веки дерет, как от перца…
— Надо бы водой холодной примочить, Корона, а еще лучше — настоем из мальвы. И не плачь. Слезы-то, они ведь соленые, еще больше разъедают да растравляют. Слезами горю не поможешь. Только хуже сделаешь, — кому ты, больная, будешь нужна?
— На то божья воля, Гауделия, божья воля.
— Душу всю выплачешь. Потому и болеешь, что много плачешь. Ну, всплакнула бы разок, и довольно… Разве так можно? К глазам-то из души фитилек тянется. Горе душу сжигает, а с фитилька из глаз жгучие капли капают, как со свечи горящей. Видела ты пресвятую деву Долорес? Видела, как у нее вслед за слезами восковые бороздки тянутся?
— Все эти дни я места себе не нахожу, Гауделия. Все-то меня тревожит, все-то из себя выводит, я и плачу… плачу, и вроде легче становится, не так тяжко… — Она помолчала немного и продолжала почти шепотом:- Гляжу я на Макарио, и сердце разрывается: такой был рассудительный, а тут совсем голову потерял. Не в том беда, что он хозяйство по ветру пускает-я всегда говорила: на тот свет с собой добра не унесешь, — а в том беда, что глумится он теперь над всем нашим, над скромностью нашей, над любовью к труду и даже над нашими верованиями…
— То же самое и я говорила своему мужу, только другими словами. Совсем ошалели, будто их кто околдовал.
— А самое страшное — только не надо никому говорить об этом, Гауделия, — самое страшное то, что жены Хуана Состенеса и Лисандро почище мужей своих штучки откалывают, с ума посходили. Шляпы на себя напялить хотят.
— Что ты говоришь, Корона! Я их редко вижу и ничего не знаю! Уже и шляпы! Чтобы, значит, за жен шляпника принимали. А мне казалось, что Мария Игнасия, жена Лисандро, разумная женщина.
— Она-то как раз и мутит воду. Арсения, жена этого Хуансоса, говорит, что наденет на себя шляпу, если потребуют, если уж необходимо будет, как в церкви, где хочешь не хочешь голову покрывать надо.
— Арсения… Вчера я встретила Пьедрасанту, кабатчика, который свою таверну за лавочку выдает… Остановил он меня и рассказал, что Лусеро болтают, будто мы подыскиваем себе благородные имена, потому как наши, мол, слишком простые, даже неприличные, и что Лусеро нам не назло такое говорят, а по глупости. Арсения, мол, кличка собаки, Гауделия — имя лошади.