Он вам расскажет, как упала она духом, услышав о вашем отъезде, — как тяжело ей стало на сердце — как трогательно она жаловалась — как низко опустила голову. О Диего! сколько тяжелых дорог исходила я, опираясь на сострадательную братнину руку, чтобы только напасть на ваш след! Как далеко завлекло меня мое страстное желание, не считавшееся с моими силами, — как часто в пути падала я без чувств в братнины объятия, находя в себе силу только для восклицания: — О мой Диего!
Если любезность вашего обхождения не обманула меня относительно вашего сердца, вы примчитесь ко мне с такой же быстротой, с какой вы от меня бежали. — Но как бы вы ни спешили — вы поспеете только для того, чтобы увидеть меня умирающей. — Горькая это чаша, Диего, но, увы! еще больше горечи к ней прибавляет то, что я умираю, не — — —»
Продолжать она не могла.
Слокенбергий предполагает, что недописанное слово было не убедившись, но упадок сил не позволил ей закончить письмо.
Сердце обходительного Диего переполнилось, когда он читал это письмо, — он приказал немедленно седлать своего мула и лошадь Фернандеса. Известно, что при подобных потрясениях проза не в состоянии так облегчить душу, как поэзия, — вот почему, когда случай, столь же часто посылающий нам лекарства, как и болезни, бросил в окошко кусочек угля, — Диего им воспользовался и, пока конюх седлал его мула, излил свои чувства на стене следующим образом:
I Безрадостны напевы все любви,
Доколь по клавишам не грянет
Прекрасной Юлии рука.
В своих дви—
жениях легка,
Она восторгом нам всю душу наполняет.
Стихи вышли очень естественные — ибо они не имели никакого отношения к делу, — говорит Слокенбергий, — и жаль, что их было так мало; но потому ли, что сеньор Диего был медлителен в сложении стихов, — или оттого, что конюх был проворен в седлании мулов, — точно не выяснено, только вышло так, что мул Диего и конь Фернандеса уже стояли наготове у дверей гостиницы, а Диего все еще не приготовил второй строфы; не став дожидаться окончания оды, молодые люди оба сели верхом, тронулись в путь, переправились через Рейн, проехали Эльзас, взяли направление на Лион и, прежде чем страсбуржцы вместе с аббатисой Кведлинбургской выступили для торжественной встречи, Фернандес, Диего и его Юлия перевалили Пиренеи и благополучно прибыли в Вальядолид.
Нет надобности сообщать сведущему в географии читателю, что встретить обходительного чужеземца на франкфуртской дороге, когда Диего находился в Испании, было невозможно; достаточно сказать, что страсбуржцы в полной мере испытали на себе могущество наисильнейшего из всех неугомонных желаний — любопытства — и что три дня и три ночи сряду метались они взад и вперед по франкфуртской дороге в бурных припадках этой страсти, прежде чем решились вернуться домой, — где, увы! их ожидало самое горестное событие, которое может приключиться со свободным народом.
Так как об этой страсбургской революции много говорят и мало ее понимают, я хочу в десяти словах, — замечает Слокенбергий, — дать миру ее объяснение и тем закончить мою повесть.
Всякий слышал о великой системе Всемирной Монархии, написанной по распоряжению мосье Кольбера и врученной Людовику XIV в 1664 году.
Известно также, что одной из составных частей этой всеобъемлющей системы был захват Страсбурга, благоприятствовавший вторжению в любое время в Швабию с целью нарушать спокойствие Германии, — и что в результате этого плана Страсбург, к сожалению, попал-таки в руки французов[201].
Немногие способны вскрыть истинные пружины как этой, так и других подобных ей революций. — Простой народ ищет их слишком высоко — государственные люди слишком низко — истина (на этот раз) лежит посредине.
— К каким роковым последствиям приводит народная гордость свободного города! — восклицает один историк. — Страсбуржцы считали умалением своей свободы допускать к себе имперский гарнизон — вот они и попались в лапы французов.
— Судьба страсбуржцев, — говорит другой, — хороший урок бережливости всем свободным народам. — Они растратили свои будущие доходы — вынуждены были обложить себя тяжелыми налогами, истощили свои силы и в заключение настолько ослабели, что были не в состоянии держать свои ворота на запоре, — французам стоило только толкнуть, и они распахнулись.
— Увы! увы! — восклицает Слокенбергий, — не французы, а любопытство распахнуло ворота Страсбурга. — Французы же, которые всегда держатся начеку, увидя, что все страсбуржцы от мала до велика, мужчины, женщины и дети, выступили из города вслед за носом чужеземца, — последовали (каждый за собственным носом) и вступили в город.
Торговля и промышленность после этого стали замирать и мало-помалу пришли в полный упадок — но вовсе не по той причине, на которую указывают коммерческие головы: это обусловлено было единственно тем, что носы постоянно вертелись в головах у страсбуржцев и не давали им заниматься своим делом.
— Увы! увы! — с сокрушением восклицает Слокенбергий, — это не первая — и, боюсь, не последняя крепость, взятая — — или потерянная — носами.
Конец повести Слокенбергия
При такой обширной эрудиции в области Носов, постоянно вертевшейся в голове у моего отца, — при таком множестве семейных предрассудков — с десятью декадами этаких повестей в придачу — как можно было с такой повышенной — — настоящий ли у него был нос? — — чтобы человек с такой повышенной чувствительностью, как мой отец, способен был перенести этот удар на кухне — или даже в комнатах наверху — в иной позе, чем та, что была мной описана?
— Попробуйте раз десять броситься на кровать — только сначала непременно поставьте рядом на стуле зеркало. — — Какой же все-таки нос был у чужеземца: настоящий или поддельный?
Сказать вам это заранее, мадам, значит испортить одну из лучших повестей в христианском мире, — я имею в виду десятую повесть десятой декады, которая идет сейчас же вслед за только что рассказанной.
Повесть эту, — ликующе восклицает Слокенбергий, — я приберег в качестве заключительной для всего моего произведения, отчетливо сознавая, что когда я ее расскажу, а мой читатель прочитает ее до конца, — то обоим останется только закрыть книгу; ибо, — продолжает Слокенбергий, — я не знаю ни одной повести, которая могла бы кому-нибудь прийтись по вкусу после нее.
— Вот это повесть так повесть!
Она начинается с первого свидания в лионской гостинице, когда Фернандес оставил учтивого чужеземца вдвоем со своей сестрой в комнате Юлии, и озаглавлена:
Затруднения Диего и Юлии
О небо! Какое странное ты существо, Слокенбергий! Что за причудливую картину извилин женского сердца развернул ты перед нами! Ну как все это перевести, а между тем, если приведенный образец повестей Слокенбергия и тонкой его морали понравится публике, — перевести пару томов придется. — Только как их перевести на наш почтенный язык, ума не приложу. — В некоторых местах надо, кажется, обладать шестым чувством, чтобы достойно справиться с этой задачей. — — Что, например, может он разуметь под мерцающей зрачковостью медленного, тихого, бесцветного разговора на пять тонов ниже естественного голоса — то есть, как вы сами можете судить, мадам, лишь чуточку погромче шепота? Произнеся эти слова, я ощутил что-то похожее на трепетание струн в области сердца. — Мозг на него не откликнулся. — Ведь мозг и сердце часто не в ладу между собой — у меня же было такое чувство, как будто я понимаю. — Мыслей у меня не было. — Не могло же, однако, движение возникнуть без причины. — Я в недоумении. Ничего не могу разобрать, разве только, с позволения ваших милостей, голос, будучи в этом случае чуть погромче шепота, принуждает глаза не только приблизиться друг к другу на расстояние шести дюймов — но и смотреть в зрачки — ну разве это не опасно? — Избежать этого, однако, нельзя — ведь если смотреть вверх, в потолок, в таком случае два подбородка неизбежно встретятся — а если смотреть вниз, в подол друг другу, лбы придут в непосредственное соприкосновение, которое сразу положит конец беседе — я подразумеваю чувствительной ее части. — — Остальное же, мадам, не стоит того, чтобы ради него нагибаться.
Мой отец пролежал, вытянувшись поперек кровати, без малейшего движения, как если бы его свалила рука смерти, добрых полтора часа, и лишь по прошествии этого времени начал постукивать по полу носком ноги, свесившейся с кровати; сердце у дяди Тоби стало легче от этого на целый фунт. — Через несколько мгновений его левая рука, сгибы пальцев которой все это время опирались на ручку ночного горшка, пришла в чувство — он задвинул горшок поглубже под кровать — поднял руку, сунул ее за пазуху — и издал звук гм! Мой добрый дядя Тоби с бесконечным удовольствием ответил тем же; он охотно провел бы через пробитую брешь несколько утешительных слов, но, не будучи, как я уже сказал, человеком речистым и опасаясь, кроме того, как бы не брякнуть чего-нибудь такого, что могло бы ухудшить и без того плохое положение, не проронил ни слова и только кротко оперся подбородком на рукоятку своего костыля.