Усаживались в низкой столовой кабачка, над крыльцом которого висели черные сети. Ели поджаренную корюшку, сливки, вишни; лежали на траве, целовались в сторонке, под тополями, и, как два Робинзона, желали бы вечно жить в этом местечке, которое в их блаженстве казалось им прекраснее всего на земле. Не в первый раз видели они деревья, голубое небо, луг, слышали плеск воды и шелест ветерка в листве; но никогда не восхищались они всем этим, как теперь, словно раньше природа для них не существовала или словно она стала прекрасной только с минуты утоления их желаний.
К ночи они возвращались домой. Лодка огибала берега островов. Они сидели в глубине, в сумраке, молча. Весла стучали о железные уключины, и этот звук отмечал безмолвие, как мерные удары метронома, меж тем как тянувшийся за кормою канат не переставал плескаться по воде с тихим журчанием.
Однажды выплыла луна; они не преминули обменяться красивыми фразами, находя светило полным меланхолической поэзии. Эмма даже запела:
— Ты помнишь? Вечер был; мы плыли, и луна…
Ее слабый и мелодический голосок замирал на воде; ветер относил рулады, которые реяли мимо Леона, как всплески крыльев.
Она сидела прямо против него, прислонясь к переборке лодки, куда сквозь открытые ставни светила луна. Складки ее черного платья ложились веером; она казалась тоньше и выше. Лицо было приподнято, руки сложены, глаза устремлены к небу. Тень плакучих ив скрывала ее порою, потом вдруг она снова являлась, как видение, в лунном свете.
Леон, сидя на дне лодки у ее ног, поднял шелковую пунцовую ленту. Лодочник посмотрел на нее и сказал:
— Вероятно, обронил кто-нибудь из компании, что я возил намедни. Привалила целая толпа веселого народа, мужчины и дамы, с пирожными, с шампанским, с флейтами, со всякой всячиной, — целый карнавал! Особенно один был хорош, высокий, красивый, с маленькими усиками, весельчак и забавник. К нему все приставали: «Ну же, расскажи что-нибудь… Адольф… или Родольф, что ли…»
Эмма вздрогнула.
— Тебе дурно? — спросил Леон, придвигаясь к ней.
— О, пустяки. Ночная свежесть, должно быть.
— От такого тоже женщины, поди, не бегают, — добавил матрос вполголоса, думая сказать приезжему любезность. И, поплевав на ладони, опять взялся за весла.
Пришлось, однако, расстаться! Прощанье было грустное. Он должен был писать по адресу тетки Роллэ; и Эмма дала ему столь подробные указания по поводу двойных конвертов, что он был приведен в восторг ее любовным коварством.
— Итак, ты уверяешь меня, что все хорошо? — спросила она, целуя его в последний раз.
— Да, разумеется! «Но почему, — подумал он, идя домой один по улицам, — почему она так настаивает на этой доверенности?»
Леон вскоре принял вид превосходства в сношениях с товарищами, стал избегать их общества и окончательно забросил свои дела. Он ждал ее писем, перечитывал их, сам писал ей. Он вызывал перед собой ее образ всею силой своей страсти и памяти.
Не ослабленное разлукой желание видеть ее, напротив, все росло, и раз в субботу утром он убежал со службы.
Когда с вершины холма увидел он в долине церковную колокольню с жестяною флюгаркой, вертевшейся по ветру, то ощутил в душе ту усладу, смесь торжествующего тщеславия и себялюбивого умиления, какую должен испытывать миллионер, навестивший родную деревню.
Он пошел бродить вокруг ее дома. В кухне был виден огонь. Он ждал, не появится ли за занавесками ее тень. Никто не появился.
Тетка Лефрансуа, увидя его, разохалась и нашла его «выше ростом и худощавее», а Артемиза заявила, что он «возмужал и посмуглел».
Он пообедал, как в былые времена, в маленькой столовой, но один, без сборщика податей. Бинэ наскучило вечно ждать приезда «Ласточки», и он окончательно перенес свой обед на час раньше; обедал он теперь ровно в пять, но все продолжал ворчать на постоянное запаздывание «старого рыдвана».
Леон наконец собрался с духом и постучал в дверь доктора. Барыня была у себя в комнате, откуда сошла только через четверть часа. Барин, кажется, был рад его видеть и не двинулся с места ни в этот вечер, ни весь следующий день.
Он увиделся с нею наедине поздно вечером за садом, в переулочке — в том же переулочке, как с тем, с другим! Была гроза, и они разговаривали под зонтиком при свете молний.
Разлука становилась невыносимой.
— Легче умереть! — говорила Эмма. Она извивалась в рыданиях, припав к его плечу. — Прощай!.. Прощай!.. Когда я тебя увижу?
Оба опять вернулись, чтобы обняться еще раз; она дала ему обещание, как можно скорее и во что бы то ни стало выдумать предлог для постоянных свиданий на свободе, хоть раз в неделю. Эмма не сомневалась в удаче, она была полна надежд: скоро она добудет денег.
Поэтому она приобрела для своей комнаты пару желтых с широкими полосками гардин, дешевизну которых выхвалял ей Лере, и даже размечталась о ковре, а Лере, согласившись, что «это уж не бог весть как трудно», учтиво взялся достать и ковер. Она уже не могла обходиться без его услуг; раз двадцать на день посылала за ним, и он тотчас бросал дела и являлся безропотно. Никто не понимал и того, зачем тетка Роллэ завтракает каждый день у барыни и даже заходит повидаться с нею наедине. Как раз в это время, то есть в начале зимы, в ней вспыхнула вдруг особая страсть к музыке.
Однажды вечером, когда Шарль слушал ее, она четыре раза кряду начинала сызнова один и тот же отрывок и всякий раз была недовольна, тогда как он, не замечая разницы в игре, восклицал:
— Браво!.. Очень хорошо!.. Ты не права! Продолжай!
— Ах нет! Это ужасно! У меня одеревенели пальцы!
На другой день он попросил ее «сыграть еще что-нибудь».
— Хорошо, если это доставляет тебе удовольствие!
И Шарлю пришлось признать, что она действительно немного отстала. Она путала ноты, сбивалась; потом вдруг остановилась и сказала:
— Ах! Все пропало. Мне следовало бы брать уроки, но… — Она закусила губы и прибавила: — Двадцать франков за урок, это слишком дорого!
— Да, действительно… дороговато… — сказал Шарль, глупо усмехаясь. — Но, мне кажется, можно найти и подешевле, есть ведь артисты, которые не очень знамениты, но стоят знаменитостей.
— Поищи таких, — сказала Эмма.
Вернувшись на другой день домой, он взглянул на нее лукаво и не удержался, чтобы не сказать:
— Как ты иногда бываешь упряма! Я был сегодня в Барфешере. И что же! Госпожа Льежар уверяет, что ее три дочери, обучающиеся в монастыре «Милосердие», берут уроки музыки по пятьдесят су за урок, и к тому же у известной учительницы!
Она пожала плечами и более не открывала рояля. Но, проходя мимо инструмента (особенно если Бовари оказывался поблизости), вздыхала:
— Ах, бедный мой рояль!
Когда приходили гости, она неуклонно заявляла, что бросила музыку и что не может больше заниматься ею по слишком серьезным причинам. Начинались сожаления. Как жалко, ведь у нее такие способности! Принимались даже уговаривать Бовари. Стыдили его, особенно аптекарь.
— Вы не правы! — говорил он. — Никогда не следует пренебрегать природными дарованиями. Сверх того, подумайте, друг мой, что, побуждая госпожу Бовари заниматься, вы тем самым сберегаете будущие затраты на музыкальное образование вашей дочери. Я нахожу, что матери должны сами учить своих детей. Это мысль Руссо, быть может все еще слишком новая, но ей суждено в будущем восторжествовать, я в этом убежден, так же как и мысли о кормлении детей материнским молоком или идее оспопрививания.
Итак, Шарлю пришлось снова заговорить с Эммой о музыке. Она с горечью ответила, что лучше продать рояль. Но видеть, как его унесут, этот бедный инструмент, доставлявший ей столько тщеславных радостей, было для нее чем-то вроде частичного самоубийства.
— Если бы ты пожелала, — сказал он, — взять иногда урок, знаешь ли, этак время от времени, то ведь это, в конце концов, уже не было бы так разорительно.
— Уроки, — возразила она, — только тогда полезны, когда их берут исправно.
Вот каким способом добилась она от мужа разрешения ездить раз в неделю в город для свиданий с любовником. По истечении месяца многие нашли, что она заметно усовершенствовалась.
Это бывало по четвергам. Она вставала спозаранку и неслышно одевалась, из боязни разбудить Шарля, который стал бы упрекать ее за слишком ранние сборы. Потом ходила взад и вперед по комнате, останавливалась у окон, смотрела на площадь. Тусклый рассвет забирался под своды рынка, и над аптекой с запертыми ставнями выступали в бледном мерцании крупные литеры вывески.
Когда часы показывали четверть восьмого, она направлялась к гостинице «Золотой Лев», где Артемиза, зевая, отпирала ей дверь. Служанка выгребала из-под золы уголья для барыни. Эмма ждала на кухне, одна. Время от времени она выходила на двор. Ивер неторопливо запрягал лошадей, выслушивая тетку Лефрансуа, которая, просунув в форточку голову в коленкоровом чепце, давала ему столько поручений и сопровождала их столькими наставлениями, что всякий другой давно сбился бы с толку. Эмма постукивала подошвами ботинок о плиты двора.