Крол, маленький мой, ты поймешь как мне было невыносимо таже-ло. Я был суров, может быть, ненужно суров и думал о том, что это большое несчастье быть таким, как я. Всюду в жизнь я вношу какую-то тревогу и боль, и любовь, – и все это очень мучительно.
Пишу наспех, скомканно. Сейчас я сижу у Спасской заставы на бульваре и дописываю письмо (здесь неподалеку живет Сергей Дмитриевич). Во вторник (10-го) она с Кириллом уехала в Тифлис.
Когда приедешь, я расскажу тебе все более подробно и более связно.
У меня почти каждый день ночует Фраерман. Был три раза на даче у дяди Коли (он уже приехал). <…> У дяди Коли сильное нервное расстройство.
Теперь о себе. Я работаю в журнале «Рабочий водного трансп. [орта]» – 3 часа в день за 12 миллиардов в месяц. Как зацепка – это не дурно. Кроме того, это дает бесплатный проезд по всем морским и ж.[елез-но]д.[орожным] путям не только мне, но и тебе, глупой.
Налаживается дело с кругосветным рейсом (на пароходе Добро-флота) весной буд.[ущего] года. Приедешь – расскажу.
Крол, наши вещи заперты в отдельной комнате, а ключ на даче, поэтому ниток достать не мог. Посылаю газеты. Книг никто здесь не покупает и достать их трудно.
В субботу уже получу деньги.
Маленькая, приезжай. Боюсь я очень звать тебя в Москву и, вместе с тем, у меня такое состояние, что с тобой мне пережить его будет легче.
Целую. Твой Кот.
Поцелуй всех. Если отложишь отъезд, напиши (заказным). Не плачь, будь спокойна, серенький котишка.
(Конец июля – начало августа 1923 года)
Получил твое большое письмо, несколько раз перечитывал его, и мне после этого письма хочется только одного, – увидеть тебя, поговорить с тобой, потому что я чувствую, что без тебя я вообще запутаюсь в жизни, в самом себе и втяну за собой других. Глупая, маленькая, я могу смотреть тебе в глаза теперь просто и ясно, гораздо проще и яснее, чем в Сухуме, в Одессе, где мы жили каким-то глухим, задушенным в себе надрывом.
С Вал.[ерией] Влад.[имировной] произошло «страшное» для нее. Так я писал. И не так себе, не зря, маленькая. Потому что, если в Тифлисе, если потом в Москве вокруг всего этого создалось странное, затягивающее настроение какой-то муки, тревоги, каких-то переломов, веянье каких-то душевных кризисов, то уже давно, особенно теперь, хотя это настроение у меня и осталось, но его давит большой и очень, очень мучительный стыд. Стыд от того, что я равнодушен, холоден, что даже и жалости по отношению к ней у меня не осталось. Как-то все вдруг сразу похолодело во мне и кончилось. Стыд от того, что ведь полюбила она меня, может быть, отчасти потому, что я первый обратил на нее внимание, я первый в нее начал всматриваться и я же первый ее забыл и прошел мимо. Сейчас я уже прошел мимо.
…Очевидно, есть во мне еще много, слишком много злого и темного. Ты это поймешь, если представишь себе, что с тобой (если только можно это представить) произошло бы то же, что и с ней. Украсть у человека душу, обогатить себя новыми настроениями, бросить его в провалы тоски, о которой он раньше не мог и думать, т. к. раньше жил слишком убого и плохо, заставить его метаться, искать выхода и, в конце концов, – выхода не дать, уйти… Она пишет мне (я получил уже несколько писем). И все письма – это какой-то сплошной крик. У меня такое чувство, точно я присутствую при рождении души, человека, – рождении всегда тяжелом, мучительном, но, вместе с тем, какой-то подсознательный инстинкт мне говорит, что все это метание кончится впустую.
Подробно об этом поговорим в Екимовке. Я теперь, думаю и ты, могу говорить об этом спокойно, т. к. о прошлом. Для нас это прошлое, для нее – нет. И теперь единственное, что мне нужно, – сделать все, чтобы и для нее это стало прошлым.
<…> Я все время чувствую вокруг себя какую-то робкую любовь, тоску и ласку. Люди самые разные, самые случайные. Так прилепился ко мне душой в течение двух-трех дней муж Софьи Владимировны, она, Соня Фраерман, Рувим, Настя, Глеб Афанасьев и каждый день все новые и новые…
А я знаю, что все это – обман, потому что все они любят во мне то, чего по существу-то у меня нет, то, о чем я лгу, то, о чем я тоскую, любят меня не реального, а такого, каким бы я хотел быть.
И я ищу выхода. И временами мне так хочется, чтобы все поверили в мою смерть, в то, что меня уже нет и я мог бы в одиночестве переломать себя, вытравить из души все больное, все темное, что так ясно теперь ощущаю, и снова вернуться в жизнь простым, правдивым, ясным.
Я думаю о бегстве, об одиночестве, чтобы разобраться в самом себе. Это один выход. И есть еще один, детский, ребяческий, – прийти к тебе и выплакаться, и ты мне все, все расскажешь так просто и так хорошо, радостно, как ты умеешь, и я буду знать, что со мной было и буду знать пути к дальнейшему.
И вот это больное, о чем я думаю дни и ночи, тем более странно, что никогда я физически не был так крепок, свеж и как-то спокоен, как теперь. Я очень упрямо, ни разу не пропуская, веду мопассановский режим в жизни. Три раза в день я обливаюсь холодной водой, сплю при открытых настежь окнах, под одной простыней, без белья, вот уже месяц я не надевал фуражки и пальто, и очень посвежел, окреп, помолодел. Все, кто видел меня раньше, поражены этим. И вместе с тем, я по ночам много работаю, мало сплю.
Кролик, 25-го августа я выеду в Екимовку. Со мной очень хочет ехать Надя, она говорит, что кроме «Сошки», тебя и меня – у нее нет родных людей. Кроме того, она, кажется, голодает, весь заработок уходит на мать, у нее началась в легкой форме цинга, и ей надо слегка отдохнуть. Поэтому, может быть, она приедет со мной. Если удастся, то выеду раньше. В четверг получу деньги и пришлю тебе. Если бы ты знала, как мне нужно видеть тебя, как мне нужно опереться на тебя, ты бы не болела и не мучилась. И я боюсь только одного, – когда тебе нужна была моя поддержка, я ее тебе не дал. И вдруг ты мне тоже ее не дашь? Теперь я понял, как это, должно быть, безвыходно, когда надо метаться со своими силами, которые вот-вот все уйдут и никто не поможет.
Еще одно. Несмотря на все то, что я пишу тебе, сила чисто творческая, стремление писать, масса образов – все это обострено сейчас необычайно. И не только обострено. Чувствуется в этой тяге к тому, чтобы писать, какая-то зрелость, спокойствие, неумолимость. Писать в этом письме о мелких делах, мелких заботах, не хочется. Напишу об этом потом. О Петрограде мы поговорим, когда я приеду.
Целую. Кролик, маленький мой, теперь снова ожило у меня и расцвело твое первое имя Хати-дже – татарка с зелеными, громадными, заплаканными глазищами.
Твой Кот…
А. М. Гюль-Назарову в Тифлис (Москва, 10 августа 1923 года)
Дорогой Александр Мартынович! Простите, что так долго молчал. Но в Москве я сравнительно недавно. Около месяца провел в Рязанской губернии, где Екатерина Степановна отдыхает и до сих пор.
…Теперь о Москве. Москва вовсе не так страшна, как кажется в Тифлисе. Во всяком случае, Вы один (без семьи) сможете здесь найти работу очень легко. Об этом говорят все, в частности, Либусь, который растолстел и поправился. Об этом же говорит Деревенский и все, кого я здесь встречал. С комнатой будет плохо, но остановиться – и остановиться ненадолго – Вы всегда сможете или у меня (если к тому времени будет комната), или у кого-либо из своих (если комнаты у меня не будет). С семьей же ехать в Москву, по моему, рискованно.
Либусь ругает Вас четырехэтажно за то, что Вы тянете с переездом в Москву.
Я работаю пока с Женькой Ивановым, но думаю сбежать. Уж очень Женька арапист и неразборчив. Претит. Марина Федоровна цветет. Джек ждет женихов. Ковальский ведает каким-то департаментом в Совнархозе. Хейфец валяет дурака. Любовичу все уважающие себя люди перестают подавать руку. Каждый день я встречаю все новых и новых из наших «старых» знакомых. Видел Майзеля. Здесь процветает Зозуля (помните «Театр»), мечется Саянский. Много тифлисцев. Москва – в дождях, слякоти, бензинном чаде, сутолоке. Стала типичным Петроградом, чиновным городом. И тянет в Тифлис, на солнце (за два месяца в Москве я только два раза видел солнце), к кахетинскому вину и праздничной, не суматошливой не занятой жизни. Очень возможно, что приеду ненадолго в Тифлис этак в половине – конце сентября. Вот напьемся! А из Тифлиса в Москву мы поедем вместе. Был в Петрограде, но недолго и ни Лифшица, ни Головчинеров не видел.
На днях приедет в Тифлис с женой на два-три дня мой большой приятель Борис Дмитриевич Ильинский – человек веселый, душевный, настоящий москвич, весьма близкий к издательским, литературным и журнальным крутам. Он зайдет к Вам. Он едет в Тифлис по делам, но, главным образом, чтобы накачаться кахетинским, и потому я был бы Вам очень благодарен, если бы Вы пошатались с ним по хорошим, типичным духанам. Сводите его «Над Курой». Денег у него много, он – наш, и потому можете пить на его [нрзб.]. Кстати, он может рассказать Вам подробно о Москве и обо мне, буде пожелаете. Жена у него чудесная. Напишите мне о себе, о Вано, обо всем подробно. Часто, очень часто вспоминаю с Фраерманом Вас и Тифлис. Фраерман здесь – работает в РОСТе. Там же работает Урланис.