– Где документ, удостоверяющий, что вы – беженец?
Я вытащил справку Ивонны. Он начал читать мои документы. Управление порта поставило свою печать. Я мог уехать.
Из Управления порта я шел по краю набережной, огромные пакгаузы заслоняли небо. Мелкая вода у мостика была началом бескрайнего моря. Между пакгаузом и молом, загроможденным подъемными кранами, виднелась узкая полоска горизонта. Старый моряк, судя по виду сильно опустившийся, стоял неподвижно в нескольких метрах от меня и смотрел вдаль. Я подумал, что он, вероятно, видит лучше меня, раз так пристально рассматривает что-то, чего я не различаю. Но вскоре я заметил, что и он видит только полоску между молом и пакгаузом. Там вдали, на этой узкой полоске, море сходится с небом, и она волнует таких, как мы, куда больше, чем самые смелые очертания могучей горной цепи. Я шел не спеша вдоль набережной… вдруг меня охватило лихорадочное желание уехать немедленно. Теперь я мог наконец уехать. Только теперь. Еще на пароходе я отобью Мари у ее спутника. Я пренебрегу бессмысленной случайностью, которая слепо свела их во время бегства и на время бегства, в час отчаяния на Севастопольском бульваре. Наконец-то я расстанусь с прошлым и начну с самого начала. Я вдоволь посмеюсь над неумолимым законом, по которому жизнь однолинейна и может быть прожита только раз. А ведь если бы мне не удалось уехать, я навсегда остался бы прежним. Старел бы понемногу и был все тем же – не слишком мужественным, и не слишком слабым, да и не слишком надежным парнем, способным в лучшем случае стать чуть более мужественным, чуть менее слабым, немного более надежным – да и то не в такой степени, чтобы это было заметно другим. Только теперь я мог уехать. Теперь – или никогда.
У причала стоял маленький аккуратный пароход водоизмещением примерно восемь тысяч тонн. Название я разобрать не мог, но, по-видимому, это был «Монреаль». Я подозвал моряка, он медленно подошел ко мне. Я спросил его, не «Монреаль» ли это? Он сказал, что этот пароход называется «Марсель Милье», а «Монреаль» стоит примерно в часе ходьбы, у сорокового пакгауза. Его ответ отрезвил меня. Ведь я уже представил себе, что это мой пароход, моя судьба. Но мой пароход стоял далеко отсюда.
Я поехал па улицу Релэ. В третий, и последний, раз я взбирался по крутой лестнице того ужасного отеля, в котором врач прятал Мари. Не проговориться ей ни единым словом, неожиданно предстать перед ней на пароходе – это было бы самое лучшее, самое настоящее волшебство. Но я не был уверен, что у меня хватит сил разыграть сцену прощания.
Печка больше не топилась, – вот уже несколько дней, как на дворе потеплело. Зима шла на убыль. Я постучал, Высунулась рука с упавшей на запястье синей каймой рукава. Мари отступила назад. Я не понял выражения ее лица, оно было серьезным и каким-то застывшим. Она спросила хрипло:
– Зачем ты пришел?
Кругом стояли чемоданы, как в то утро, когда врач собирался уехать. Теперь все в комнате было упаковано.
– Я пришел, – сказал я небрежно, хотя сердце у меня стучало, – чтобы принести тебе подарок на прощание… Шляпу.
Она рассмеялась, впервые поцеловала меня легко и быстро, надела шляпу перед зеркалом умывальника и сказала:
– Она мне даже идет. У тебя сумасшедшие идеи. Почему мы с тобой познакомились только этой зимой, перед отъездом? Мы должны были давно познакомиться.
– Конечно, Мари, – сказал я. – Я должен был тогда – в Кёльне, что ли, это было? – сесть на скамейку вместо того, другого.
Мари отвернулась и сделала вид, что укладывается. Она попросила меня запереть чемодан. Мы сели рядом на закрытый чемодан, она взяла меня за руку.
– Если бы только мне не было страшно, – сказала она. – Чего я боюсь? Я знаю, что должна уехать, и хочу уехать, и уеду. Но иногда мне становится так страшно, как будто я что-то забыла, что-то важное, невозместимое. И мне хочется снова распаковать чемоданы, все перерыть и все разбросать. И хотя меня тянет отсюда прочь, я все думаю – пи же это меня здесь держит?
Я почувствовал, что минута настала. Я сказал:
– Может быть, я.
– Я не могу поверить, что больше тебя никогда не увижу, – сказала она. – Мне не стыдно тебе признаться: мне кажется, что ты не последний, с кем я познакомилась, а первый. Как будто бы это ты был тогда в моем детстве, у нас на родине. Как будто бы я видела твое лицо среди их отчаянных и загорелых мальчишеских лиц, которые внушают девчонкам еще не любовь, нет, но вопрос – какая она, любовь? Как будто бы ты был среди мальчишек, с которыми я играла в шарики на нашем тенистом дворе. А ведь я с тобой знакома совсем недавно, меньше, чем с другими. Я не знаю, откуда ты приехал и зачем. Не может быть, чтобы какой-то штемпель, виза или решение консула навсегда разлучили людей. Только смерть разлучает навсегда, но не прощание, не отъезд.
Мое сердце забилось от радости, я сказал:
– Очень многое зависит еще и от нас самих. Что сказал бы тот – другой, если бы я очутился на пароходе?
– Да, именно – другой, – сказала она.
– У него ведь остается его больница, его призвание, – продолжал я все настойчивей. – Он же сам рассказывал нам, что для него это важнее личного счастья.
Она подсунула голову под мою руку.
– Ах, ты о нем? Нам ведь незачем притворяться друг перед другом, – сказала она. – Ты знаешь, кто нас разлучает. Мы с тобой ведь не станем друг друга обманывать в последнюю минуту.
Я уткнулся лицом в ее волосы; я почувствовал, что я, живой – жив, что мертвый – мертв.
Она прислонилась головой к моему плечу. Так мы сидели несколько минут с закрытыми глазами. У меня было ощущение, что чемодан покачивается. Мы тихо плыли вдаль. Это были для меня последние мгновения полного покоя.
Я почувствовал вдруг, что смогу сказать ей правду.
– Мари!!!
Она резко отстранила голову. Быстро взглянула на меня. Лицо ее побелело, даже губы. То ли звук моего голоса, то ли выражение лица предупредили ее, что произойдет что-то непоправимое, какое-то чудовищное покушение на ее жизнь. Она подняла руки, словно защищаясь от удара.
Я сказал:
– Я должен сказать тебе правду перед твоим отъездом. Мари, твой муж погиб. Он покончил с собой в отеле на улице Вожирар, когда немцы входили в Париж.
Она опустила руки и положила их на колени. Она улыбнулась.
– Теперь ясно, – сказала она, – чего стоят ваши советы и все ваши точные сведения. Как раз со вчерашнего дня я твердо знаю, что он жив. Вот она, твоя великая правда!
Я посмотрел на нее пристально и сказал:
– Ты ничего не знаешь. Что ты знаешь?
– Я знаю теперь, что он жив. Я пошла в иностранный отдел префектуры, чтобы получить визу на выезд. Там одна служащая… Она как раз оформляла мои документы, она мне помогла… У нее какой-то чудной вид… Маленькая, толстая, зато в ее глазах столько тепла, сколько мне еще не встречалось во всей этой стране. Она вообще всем помогала, кому словом, кому делом. Ни одно досье не казалось ей чересчур запутанным. Сразу чувствовалось, что эта женщина всех хочет выручить, что она озабочена только тем, чтобы мы все успели вовремя уехать, чтобы никто не попал в руки немцев, никто не погиб бы бессмысленно в лагере. Было видно, что она не из тех, кто вяло рассуждает, что, мол, теперь уже все равно ничем не поможешь. Наоборот, даже если и вправду ничем уже больше нельзя помочь, она ни за что не допустит на своем участке ни беспорядка, ни подлости. Пойми, ради таких, как она, стоит спасать целую нацию.
Я сказал в отчаянии:
– Ты ее хорошо описываешь. Я прекрасно представляю себе эту женщину.
– И тогда я набралась мужества. Раньше я не решалась задавать вопросы. Боялась, что мои вопросы могут ему повредить. Но теперь, когда все документы уже были у меня на руках, теперь я никому больше не могла повредить. Я спросила у этой женщины. Она внимательно посмотрела на меня, словно ждала этого вопроса. Она сказала, что не имеет права мне отвечать. Тогда я пристала к ней, просила ее, просто умоляла сказать мне по крайней мере, если она знает, жив ли мой муж. Тогда она положила мне руку на голову и сказала: «Успокойтесь, дитя мое! Может быть, вы еще в пути встретитесь с тем, кого любите».
Мари посмотрела на меня искоса, с лукавой улыбкой.
Она поднялась и спросила:
– Может быть, ты и теперь еще сомневаешься? Все еще веришь этим слухам? Ну, что ты можешь знать? Что ты знаешь? Может быть, ты его… Разве ты собственными глазами видел его мертвым?
Я должен был, вынужден был признаться:
– Нет.
И только потом я обратил внимание на ее стесненное дыхание, на еле уловимый оттенок смертельного испуга, звучащий в ее коротких насмешливых вопросах.
– Теперь меня здесь ничто больше не держит. Я уезжаю с легким сердцем, – сказала она с облегчением, радостно.
Я понял, что все напрасно. Я сдался. Бесполезно тягаться с мертвым – его можно догонять всю жизнь. Он крепко держался за то, что ему принадлежало, и даже в вечности не хотел с этим расстаться. Он был сильнее меня. Мне оставалось только уйти. Да и что я мог этому противопоставить? Чем убедить ее? И для чего убеждать? К тому же, как бы нелепо ни представлялось мне это сейчас, на мгновение она заразила меня своим безумием. Что я знал о его смерти? Ничего, кроме болтовни озлобленной хозяйки. А что, если он и в самом деле жив? А что, если Аксельрот и в самом деле его видел? А что, если нас отделяет от него не вечность, а всего лишь газетный лист, который он продырявил в двух местах, чтобы без помех наблюдать за нами и гак все запутать, что все наши сложности покажутся нам пустяками?