Они сидели друг против друга за красиво накрытым столом; Кристоф наполнил бокалы, поцеловал ей руку и с улыбкой чокнулся:
— Душа моя, разве это не похоже на сон? Больше шести лет назад я слепо отдался на волю Провидения и получил в награду тебя…
Воспоминание нахлынуло на них могучей волной, накрывшей обоих, и они стали целоваться с таким жаром, какой рано состарившимся людям всегда кажется глупостью.
Они и на еду набросились с такой сумасшедшей радостью, какую никогда не понять сытым.
На землю быстро и беззвучно опустился вечер. Они покончили с едой и теперь сидели рядышком. Корнелия опять заметила на лице Кристофа ту непонятную тень, которая ее встревожила; тень промелькнула так быстро, будто ее стерла невидимая рука. Но он улыбнулся, словно желая показать, что ей не о чем беспокоиться. Она взглянула на него внимательно и испытующе.
— Скажи-ка мне, — начала она, — веришь ли ты, что самое страшное уже позади? Есть ли у тебя ощущение или даже уверенность, что мы с тобой выбрались из трудного положения? Смеешь ли ты надеяться, что тяжкий груз теперь окончательно остался в прошлом?
Кристоф обхватил ее лицо ладонями, его глаза помрачнели от безмерной усталости, и он ласково погладил ее по щекам.
— Ах, мне сдается, что недели и месяцы краха будут еще ужаснее, чем все, что было до него. Когда я даю волю своему воображению, то вижу лишь зловещее пламя, прорывающееся сквозь толстый слой дыма. Перед смертью наши народные вожди в самоубийственной бешеной злобе захотят утащить с собой в могилу все, что попадет им под руку; они будут кусаться и рявкать, как бешеные псы, а слепое подчинение огромной армии позволит им пролить еще много крови на своих бойнях. Знаешь, — прошептал он едва слышно и прижался сразу посеревшим и постаревшим лицом к ее щеке, — давай постараемся держаться как можно ближе друг к другу в этой ужасающей сумятице, которая уже начинается. Я больше не хочу, слышишь! — Он оторвался от нее, встал и начал ковылять из угла в угол. — Нет, с меня хватит. Это ужасно — шесть лет пробыть солдатом на войне и все время желать своей стране поражения; видеть крах и в то же время знать, что следующая власть станет топтать ногами труп этого государства и тоже, вероятно, будет дьявольской; всякая власть в этом мире — от дьявола, и смена власти — всего лишь смена больших дьяволов на дьяволов поменьше, в этом я не сомневаюсь. Мы обречены на безумное разрушение всякого порядка. Любой идиот тебе скажет, что религия не имеет ничего общего с политикой, а я совершенно уверен, что миссия религии — заменить собою политику. Это единственная возможность уничтожить змею хаоса, жалящую себя в хвост. Сказано же: «…И предоставь мертвым погребать своих мертвецов!» Ах, я сыт по горло! После того как меня перемолола мельница войны, каково мне теперь стоять у смертного одра этого государства и знать, что следующее тоже будет каким-нибудь кнутом глупости, умеющим только хлестать? — Он нервно дымил сигаретой, иногда останавливаясь и устало сжимая перед грудью кулаки, словно обвиняя саму Корнелию. — Неужели ты думаешь, что эти люди, которые победят нас благодаря своим резиновым подошвам и банкам тушенки, смогут когда-нибудь понять, сколько мы выстрадали? Ты думаешь, они поймут, что это значит — попасть под их бомбы и мины и одновременно испытать все злодеяния собственного государства, то есть оказаться между этими жерновами? Они просто не страдали так много, как мы, а после смерти Христа существует иерархия страданий, по которой мы останемся победителями, о чем мир, правда, никогда не узнает и чего никогда не поймет. — Он вдруг наклонился к ней и страстно поцеловал ее волосы. — А не сумели бы мы с тобой где-нибудь укрыться, чтобы нам не пришлось видеть ни победителей, ни побежденных? Давай, по крайней мере, допьем это вино.
И он еще раз поцеловал ее с такой глубокой грустью, какая знакома только солдатам. Но потом его полный отчаяния взгляд покинул унылые просторы усталости, и он вгляделся потемневшими, печальными глазами в ее лицо. «Что с тобой?» — тихо спросил он. Она схватила Кристофа за руки и притянула его к себе так близко, что он ощутил тепло ее губ, а ее лицо, это прекрасное лицо, прикоснулось к его щекам отчужденно, чуть ли не торжественно, оно было исполнено глубокой печали, какой он еще никогда не видел у нее.
— Послушай, я чувствовала себя такой счастливой, что была готова — без каких-либо гарантий — заплатить за это счастье всеми страданиями, которые уже вынесла, и всеми, которые еще придется вынести. Но думаю, одного я не могла бы пережить, поскольку это слишком высокая цена: что ты когда-нибудь усомнишься в искренности и реальности Распятого. Ты не имеешь права сомневаться в этом и не сможешь сомневаться, если поразмыслишь как следует. На свете нет такого страдания, вообще ничего нет, чего не может объять Он. Послушай! — воскликнула она, словно желая его разбудить. — Ты же сам сказал мне это, когда мы с тобой нашли друг друга, а меня как раз тогда начала отталкивать пошлость внешнего облика церкви… Прошу тебя, послушай!
Он застонал, словно ее руки, лежавшие на его плечах, были слишком тяжелы для него.
— Да, я все знаю, все это я знаю, но разве не ужасно, что лишь ничтожно малое число служителей церкви в Германии поднялось против этого безумия? Разве мы не страшно одиноки? Разве не должен был каждый христианин — от епископа до последнего капеллана, — встретившийся на твоем жизненном пути, относиться к тебе по-братски, быть с тобой заодно и помогать тебе всеми средствами, даже незаконными с точки зрения государства? А главное, чтобы он был готов говорить народу правду. Но ты только посмотри: чем выше их сан, тем изящнее они облекают в словеса любые трудности, которые могут возникнуть, — и все это только ради того, чтобы сохранить свою драгоценную личную безопасность. Мы одиноки, а ведь в Писании сказано: «Не хорошо быть человеку одному!»[5]
Корнелия встала и, улыбаясь, погладила его по щекам:
— Но ты ведь знаешь, что церковь никак не может нас покинуть, даже если бы захотела! Она жива в каждой святыне и в каждом причастии и будет жива, даже если останется один-единственный христианин! Слушай, нам пора идти, скоро шесть. — И она поцеловала его. — Ах, я верю, что буду любить тебя и после смерти.
Корнелия мыла руки, а Кристоф, уже в шинели, стоял и грустно смотрел на нее; иногда он испытующе вглядывался в ее лицо, будто хотел, но не решался что-то сказать, потом лишь криво улыбнулся и рассеянно погладил ее затылок.
Было безоблачно и прохладно, как бывает между зимним холодом и весной; звезды мерцали, точно хрустальные брызги, на равнодушной синеве неба. Казалось, что дыхание ночи разбудило призрачную жизнь в гибнущем городе: по темным улицам сновали какие-то подозрительные тени; то и дело попадались смеющиеся парочки и молчаливые группы людей, охваченных похотью; из затемненных окон пивнушек лились наружу волны мрачного, разухабистого веселья…
Они шли быстро, словно боясь попасть под брызги этих волн, и, когда наконец выбрались из суеты центральной части города и оказались в сонной тишине окраинной улочки, из маленького особняка послышались слабые звуки церковной музыки, исполняемой небольшой капеллой; очевидно, служба уже началась, и эти робкие звуки заставили их прибавить шагу, так что к дому они приблизились уже почти бегом. Даже безвкусные церковные украшения тихого небольшого помещения не убавили их радости.
Только опускаясь на колени, Кристоф выпустил руку Корнелии. Стоило им окунуться в благостную тишину, как его прежние слова, эти мрачные слова отчаяния, мгновенно и бесследно забылись — так испаряется на свету и свежем воздухе рыхлая пена. Здесь собралась небольшая группа людей; почти машинально Кристоф отметил про себя, что среди серых мужских спин попадались и военные шинели, и с чувством благодарности молитвенно сложил ладони перед грудью…
Пока совершалось таинство жертвоприношения, они чувствовали себя здесь в полной безопасности, словно в Ноевом ковчеге. Отблески далеких пожаров растекались по небу, и разрушительное пламя приближалось от горизонта, но они были в безопасности здесь, в тихих и прохладных долинах надежды. Им показалось, что они еще ни разу в жизни не прочувствовали по-настоящему церковную службу; простое и впечатляющее таинство — совершение жертвоприношения — отправлял невысокий худощавый священник; они оба пылали, не понимая, что с ними происходит, и сочли самонадеянностью судить об этом таинстве человеческими мерками.
Было абсолютно тихо, так тихо, как, вероятно, иногда бывает в раю, когда все спят; такая же тишина царила, когда священник повернулся к пастве и заговорил будничным голосом:
— Дорогие братья и сестры, с нашей стороны было бы большой самоуверенностью, если б мы, люди, вознамерились понять, почему вокруг нас происходит столько горя и несправедливости; мы можем только молиться и молча переносить те великие страдания, которые обрушились на нашу страну. — Немного помолчав, он беспомощно и горестно оглядел кучку прихожан. — Однако чем глубже мы будем осознавать это горе, тем ближе подойдем к пониманию таинства жертвоприношения Иисуса Христа, до дна испившего смертную чашу человеческих страданий, и мы будем молиться и молиться и приносить в жертву все наши страдания вместе с Ним и тоже будем всегда готовы к смерти. Аминь.