Теперь оба старых друга идут в ресторан «Розенгрен», где они уверены, что не встретят молодых людей, и где они говорят о нумизматике и автографах. Потом они пьют кофе в уголке кафе Рюдберга и просматривают до шести часов каталоги монет; в это время выходит официальная «Почтовая газета», и они читают о назначениях.
Они счастливы в обществе друг друга, ибо никогда не спорят. Фальк так свободен от убеждений, что стал любезнейшим молодым человеком, и поэтому начальство и товарищи любят и ценят его.
Иногда они засиживаются, и тогда перекусывают на Гамбургской и выпивают рюмку настойки в ресторане при Опере, а то и две рюмки. Когда потом видишь их в одиннадцать часов, возвращающихся под руку, то, право, приятно поглядеть.
Фальк часто обедает и ужинает в семействах, в которые его ввел отец Борга; дамы находят его интересным, но никогда не знают, как он относится к ним, потому что он всегда улыбается и говорит им приятные колкости.
Но когда он пресыщен семейной жизнью и общественной ложью, то идет в Красную комнату; там он застает ужасного Борга, поклонника Исаака, его тайного врага и завистника Струве, у которого никогда нет денег, и саркастически настроенного Селлена, который постепенно подготовляет себе второй успех, после того как все его подражатели приучили публику к новой манере.
Лундель, покинувший религиозное поприще, после того как закончил алтарную живопись, стал жирным эпикурейцем, который приходит в Красную комнату только тогда, когда можно есть и пить даром; он живет теперь портретами, что связано с бесчисленными приглашениями на обеды и ужины; как уверяет Лундель, эти посещения необходимы, чтобы изучать характеры.
Оле, все еще работающий у орнаментщика, после своего поражения в качестве оратора и политика стал мрачным человеконенавистником и не желает «стеснять» прежних товарищей.
Фальк дик и пылок, когда он приходит в Красную комнату, и ничто не свято для него, кроме политики, к которой он не прикасается. Но если он увидит в это время сквозь облака табачного дыма мрачного Оле на другом конце зала, то становится мрачным, как ночь на море, и потребляет большие количества крепких напитков, как будто хочет потушить ими пламя или раздуть его.
Но с некоторого времени Оле перестал показываться.
Снег падает так легко, так тихо, и все бело на улице, когда Фальк и Селлен идут в госпиталь в юго-восточной части города, чтобы захватить с собой Борга в Красную комнату.
— Удивительно, какое торжественное, сказал бы я, впечатление производит первый снег, — говорит Селлен. — Грязная земля становится…
— Ты сентиментален? — прервал его Фальк насмешливо.
— Нет, я высказался только как пейзажист.
Они тихо пошли дальше сквозь снег, кружившийся около их ног.
— Этот Кунгсхольмен {122} с его лазаретами кажется мне жутким, — заметил Фальк.
— Ты сентиментален… — сказал Селлен насмешливо.
— Нет, но эта часть города всегда производит на меня известное впечатление.
— Ах, болтовня! Она не производит никакого впечатления. Это твое заблуждение. Смотри, вот мы пришли, у Борга светло. Может быть, у него сегодня вечером несколько хорошеньких трупов.
Они стояли теперь перед воротами института. Большое здание глядело на них своими многочисленными окнами, как бы спрашивая, что им нужно в такой поздний час. Они прошли, утопая в снегу, в маленький флигель направо.
— Добрый вечер! — сказал Борг и отложил скальпель. — Хотите увидеть знакомого?
Он не дождался ответа, которого и не последовало, зажег фонарь, взял свое пальто и связку ключей.
— Я не знал, что у нас здесь есть знакомые, — сказал Селлен, не желавший портить себе настроение.
Они перешли через двор в большое здание; дверь заскрипела и захлопнулась за ними, и огарок свечи, оставшийся от последней картежной игры, освещал белые стены. Оба посетителя старались прочесть по лицу Борга, не шутит ли он; но на нем ничего нельзя было прочесть.
Теперь они повернули налево в коридор, который так вторил шуму их шагов, как будто кто-то шел за ними.
Фальк старался идти непосредственно за Боргом и иметь за спиной Селлена.
— Вот! — сказал Борг и остановился посреди коридора.
Никто не видел ничего, кроме стены. Но слышался звук как будто дождя, и странным запахом сырой клумбы или хвойного леса в октябре пахнуло им навстречу.
Правая стена была стеклянная, и за ней виднелись три белых тела, лежащих на спине.
— Здесь, — сказал он и остановился у второго от края.
Это был Оле! Он лежал, скрестив руки на груди, как будто спал, губы приоткрылись, казалось, будто он улыбается. Впрочем, он хорошо сохранился.
— Утонул? — спросил Селлен, первым пришедший в себя.
— Утонул! Узнает ли кто-нибудь из вас его платье?
Три жалких костюма висели на стене, из которых Селлен тотчас же узнал потертую синюю куртку с охотничьими пуговицами и черные брюки, побелевшие на коленках.
— Ты уверен?
— Как мне не узнать собственной одежды, которую я взял у Фалька.
Из кармана куртки Селлен вытащил большой бумажник, ставший от воды липким и разбухшим. Он открыл его при свете фонаря и просмотрел его содержимое: несколько просроченных залоговых квитанций и тетрадку, на которой было написано: «Тому, кто захочет читать».
— Достаточно ли вы налюбовались? — сказал Борг. — Пойдем в ближайший кабак.
Трое опечаленных (слово «друзья» употреблялось только Лунделем и Левиным, когда они хотели занять денег) собрались в ближайшем кабаке, как комитет Красной комнаты.
При пылающем огне и батарее крепких напитков Борг начал читать бумаги, оставленные Оле, но должен был порой прибегать к умению Фалька разбирать автографы, потому что вода местами смыла чернила, так что казалось, что писавший плакал, как шутливо заметил Селлен.
— Молчать! — сказал Борг и выпил свой грог одним глотком, обнажив коренные зубы. — Теперь я начинаю и прошу не перебивать.
«Тому, кто захочет читать
То, что я теперь лишаю себя жизни, — мое право, тем более что я не нарушаю этим прав других людей, а скорее делаю их счастливыми; освобождается место и 400 кубических футов воздуха ежедневно.
Я совершаю это не из отчаяния, потому что размышляющий человек не отчаивается никогда; всякий поймет, что такой шаг привлечет внимание; откладывать его из страха перед тем, что будет, может только раб земли, ищущий этого предлога для того, чтобы остаться там, где ему, наверно, было неплохо. Я чувствую себя освобожденным при мысли, что могу прервать это существование, ибо хуже мне быть не может, а может быть, будет и лучше. Если же не будет ничего, то смерть явится блаженством, как сон в хорошей постели после тяжелого физического труда. Кто наблюдал, как при этом замирает тело и понемногу уходит душа, тот наверняка не станет бояться смерти.
Почему люди так носятся со смертью? Потому что они слишком глубоко закопались здесь в землю, чтобы не чувствовать боль, когда их вырывают. Я давно отвергнут землей, не связан семейными, экономическими и правовыми узами, которые могли бы удержать меня, и я ухожу отсюда, потому что я просто потерял охоту жить.
Почему я ухожу? Причины так многочисленны и уходят так глубоко, что у меня сейчас нет ни времени, ни возможности разъяснять их.
В детстве и юности я работал физически. Вы, не знающие, что значит работать от восхода до заката и потом впадать в животный сон, вы избегли первородного проклятия, потому что нет хуже проклятия, чем чувствовать, что душа остановилась в росте, в то время как тело копается в земле. Иди за волом, тянущим плуг, и пусть глаз твой изо дня в день глядит на серые глыбы земли, и ты в конце концов разучишься глядеть в небо. Стой с заступом и под жгучим солнцем копай ров — и ты почувствуешь, как уходишь в землю, больную водянкой, и копаешь могилу собственной своей душе. Этого вы не знаете, вы, веселящиеся целый день и работающие в свободный промежуток между завтраком и обедом, чтобы потом дать душе отдых летом, когда земля зеленеет и вы наслаждаетесь природой и ее облагораживающим и возвышающим зрелищем. Для земледельца не существует такой природы: пашня — хлеб, лес — дрова, озеро — лоханка, луг — сыр и молоко, все вместе — земля, лишенная души!
Когда я увидел, что одна половина людей может работать душой, а другая только телом, я подумал сперва, что мир создал два рода людей, но потом вернулся мой разум и отверг это. Тогда возмутилась душа моя, и я решил тоже бежать от первородного проклятия — и стал художником.
Я могу анализировать стремление к творчеству, о котором так много говорят, потому что сам пережил его. Оно покоится прежде всего на стремлении к свободе от полезного труда; поэтому один немецкий художник определил прекрасное как бесполезное; ибо, если произведение искусства хочет быть полезным и выдает намерение или тенденцию, то оно — уродливо. Потом это стремление покоится на высокомерии: человек хочет в искусстве играть роль Бога не потому, что может создавать новое — этого он не может, — но для того, чтобы улучшать, комбинировать, претворять. Он не начинает с того, что восхищается природой, как прообразом; нет, он начинает с критики; он находит все порочным и все хочет улучшить.