Нечего и говорить, что дядюшка Гербе считался знатоком в финансовых вопросах, а Судри, по общему мнению, мог бы занять пост военного министра. Словом, каждый из этих почтенных буржуа отличался какой-нибудь особой причудой, столь необходимой в провинциальном быту, и, не зная соперников, рьяно возделывал свой собственный участок на полях тщеславия.
Если бы Кювье, не раскрывая своего инкогнито, проездом побывал здесь, суланжское высшее общество убедило бы его, что по сравнению с познаниями Гурдона-врача его познания ничтожны. Нури[65] с его «приятным жиденьким голосочком», — как говорил с покровительственной снисходительностью нотариус, — едва ли оказался бы достойным вторить «суланжскому соловью». А что касается автора «Бильбокеиды», печатавшейся в это время у Бурнье, то никому не верилось, чтобы в Париже нашелся равный ему по силе поэт, ибо Делиля уже не было в живых.
Итак, эта самоупоенная провинциальная буржуазия считала, что может первенствовать над любой общественной величиной. Только люди, которые более или менее долго жили в захолустных городках, способны представить себе выражение глубокого самодовольства, разлитое на лицах суланжских обывателей, возомнивших себя солнечным сплетением Франции; эти люди, наделенные поразительным талантом на всякие пакости, со свойственной им мудростью решили, что один из героев Эслинга — трус, что г-жа де Монкорне — «интриганка, у которой хвост замаран», что аббат Бросет — мелкий честолюбец; уже через две недели после продажи с торгов Эгов им стало известно простонародное происхождение генерала, и они прозвали его Обойщиком.
Если бы Ригу, Судри и Гобертен жили в Виль-о-Фэ, они непременно перессорились бы, их интересы неизбежно столкнулись бы. Но волею судеб бланжийский Лукулл испытывал потребность в одиночестве, дабы в свое удовольствие спокойно вести свои ростовщические махинации и предаваться сладострастию; мадам Судри оказалась достаточно сообразительной и поняла, что может царить только в Суланже, а Гобертен сосредоточил свою деятельность в Виль-о-Фэ. Те, кто изучают природу социальных явлений, должны согласиться, что несчастный рок преследовал генерала де Монкорне, ибо его враги жили не в непосредственном соседстве и осуществляли свои честолюбивые замыслы на известном расстоянии друг от друга, что предохраняло эти светила от столкновения и удесятеряло их способность вредить.
Суланжские достойные буржуа, гордые своим благополучием, считали свое общество в отношении приятности много выше общества Виль-о-Фэ и с комической важностью повторяли вошедшую у них в поговорку фразу: «Суланж — город удовольствий и хорошего общества»; однако было бы весьма неосмотрительно предположить, что авонская столица мирилась с таким главенством. В салоне Гобертенов под сурдинку посмеивались над салоном супругов Судри. Уже по одному тому, как Гобертен говорил: «У нас город коммерческий, город деловой, мы по глупости своей и скуки ради наживаем деньгу!» — нетрудно было почувствовать легонький антагонизм между землей и луной. Луна полагала, что она полезна земле, а земля командовала луной. Впрочем, луна и земля жили в полном согласии. На масленице все высшее суланжское общество скопом выезжало на четыре бала, дававшиеся Гобертеном, Жандреном, сборщиком податей Леклерком и прокурором — Судри-сыном. Каждое воскресенье прокурор с женой и супруги Гобертен с дочерью Элизой обедали у суланжских Судри. Когда бывал приглашен супрефект и приезжал угоститься «чем бог послал» г-н Гербе, содержатель почтовой станции в Куше, обыватели города Суланж могли любоваться четырьмя департаментскими экипажами у подъезда дома мадам Судри.
Подъезжая к Суланжу в половине шестого, Ригу знал, что застанет всех завсегдатаев салона Судри на своем посту. У мэра, как и во всем городе, обедали, по обычаю прошлого столетия, в три часа. От пяти до девяти суланжская знать собиралась, чтобы поделиться новостями, произнести свои политические «спичи», посудачить о частной жизни обитателей всей Авонской долины и поговорить об Эгах, ежедневно дававших пищу для разговора по меньшей мере в течение целого часа. Каждый спешил поделиться своими сведениями о том, что делается в замке, зная, какую приятность доставит он этими сообщениями хозяевам дома.
Вслед за этим обязательным обзором событий садились за бостон — единственную игру, которую знала королева. Дородный дядюшка Гербе потешал общество, передразнивая мадам Изору, жену Гобертена, высмеивая ее жеманные позы, тоненький голосок, губки бантиком и девичьи повадки; аббат Топен рассказывал очередной анекдот из своего репертуара, Люпен сообщал о каком-нибудь происшествии из виль-о-фэйской жизни, и все хором осыпали мадам Судри до тошноты приторными комплиментами, а затем говорилось: «Мы удивительно приятно поиграли в бостон».
Ригу был слишком эгоистичен и не поехал бы за двенадцать километров только ради того, чтобы послушать глупости, которые изрекали постоянные гости мадам Судри, и посмотреть на обезьяну, наряженную старухой; и по уму, и по образованию он был головой выше всей этой мелкой буржуазии и показывался в суланжском обществе только в тех случаях, когда ему надо было повидать нотариуса. Он не водил компании с соседями, ссылаясь на дела, на свои привычки и на здоровье, не позволявшее ему, по его словам, возвращаться ночью по дороге, окутанной туманами Туны.
Впрочем, высокий и сухой ростовщик весьма импонировал обществу, собиравшемуся у мадам Судри: в нем чуяли жестокость и стальные когти тигра, лукавство дикаря, мудрость, зародившуюся в монастыре и дозревшую под лучами золота, — те самые свойства, из-за которых Гобертен не решался с ним связываться.
Как только плетеная тележка миновала «Кофейню мира», Урбен, слуга супругов Судри, беседовавший с трактирщиком, сидя на скамейке под окнами столовой, приложил ладонь козырьком к глазам и стал всматриваться в подъезжавший экипаж.
— Это дядя Ригу! Пойти отворить ему ворота. Подержите-ка его лошадь, Сокар, — сказал он трактирщику без всяких церемоний.
И Урбен, бывший кавалерист, не устроившийся в жандармы и поступивший после отставки в услужение к Судри, пошел отворять ворота.
Сокар, пользовавшийся громкой славой в Авонской долине, держал себя, как видит читатель, очень просто; но ведь многие знаменитые люди столь милы, что ходят, чихают, спят и едят совершенно так же, как и простые смертные.
Будучи геркулесом от рождения, Сокар поднимал огромные тяжести, гнул подковы, останавливал за задок проезжающую телегу. Слава об этом Милоне Кротонском[66] гремела по всему департаменту, и о нем, как и о всех знаменитостях, ходили легенды. Так, в Морване рассказывали, будто он притащил однажды на рынок на собственной спине какую-то бедную женщину вместе с ее ослом и поклажей, что он за один день съел целого быка и выпил четверть бочки вина, и еще многое в том же роде. Сокар, кроткий, как девушка-невеста, коренастый крепыш с невозмутимо спокойным лицом, широченными плечами и широченной грудью, с могучими, как кузнечные мехи, легкими, говорил звонким тоненьким голоском, поражавшим тех, кто слышал его впервые.
Как Тонсар, избавленный благодаря утвердившейся за ним славе от необходимости доказывать на деле свою жестокость, как все люди, о которых сложилось определенное мнение, Сокар никогда не хвастался своей всесокрушающей физической силой, разве только если его об этом просили друзья. Итак, когда тесть прокурора повернул к подъезду, Сокар взял лошадь под уздцы.
— Все ли у вас дома благополучно, господин Ригу? — спросил знаменитый трактирщик.
— Помаленьку, приятель, — ответил Ригу. — Ну, а Плиссу и Бонебо с Виоле и Амори по-прежнему поддерживают твою коммерцию?
Вопрос этот, заданный как будто с благодушным любопытством, не был праздным вопросом, мимоходом брошенным человеком, выше стоящим, другому, низшего звания. В свободные минуты Ригу всегда обдумывал разные разности, а на приятельские отношения, завязавшиеся между Бонебо, Плиссу и жандармом Виоле, дядя Фуршон уже указывал ему, как на весьма нежелательные. Проиграв несколько экю, Бонебо мог выдать жандарму все крестьянские тайны, а выпив две-три лишние кружки пунша, пуститься с ним в откровенности, не придавая значения своей болтовне. Впрочем, оговоры охотника на выдр могли быть подсказаны желанием выпить, и Ригу не обратил бы на них внимания, если бы не Плиссу, который по самому своему положению должен был оказывать некоторое противодействие замыслам, направленным против Монкорне, хотя бы для того, чтобы получить «подмазку» с той или другой стороны.
Судебный пристав Плиссу состоял корреспондентом одного из страховых обществ, понемногу начинавших появляться во Франции, был, кроме того, агентом «Компании по страхованию лиц, подлежащих воинской повинности», — словом, набрал несколько плохо оплачиваемых должностей, весьма слабо способствовавших благополучному разрешению его денежных дел, тем более что он был одержим пристрастием к бильярду и «горячительному». Так же, как и Фуршон, он усердно предавался искусству ничегонеделания, надеясь разбогатеть по воле довольно проблематичного случая. Он от всей души ненавидел местное высшее общество, но понимал его силу. Один Плиссу проник во все тонкости организованной Гобертеном буржуазной тирании; он допекал насмешками суланжских и виль-о-фэйских богатеев, воплощая в своем лице всю оппозицию. Не имея средств, не пользуясь доверием, он никого не страшил, и естественно, что Брюне был в восторге от такого ничего не стоящего конкурента и всячески покровительствовал ему из опасения, как бы он не продал свою контору какому-нибудь ретивому молодому человеку, вроде Бонака, с которым ему пришлось бы поделить клиентуру в кантоне.