Господин Гурдон попросту повторял мысли Бюффона и Кювье о земном шаре, но вряд ли это могло создать ему репутацию ученого в глазах обывателей Суланжа; нет — он собирал коллекцию раковин, составлял гербарий и умел набивать чучела. А главное, он задался замечательной мыслью завещать свой естественноисторический кабинет городу Суланжу и с тех пор прослыл во всем департаменте великим натуралистом и преемником Бюффона.
Суланжский ученый походил на женевского банкира, правда, он не обладал капиталами и расчетливым умом швейцарских финансистов, зато отличался таким же педантизмом, холодностью и пуританской чистотой; с великой обязательностью показывал он свое знаменитое собрание редкостей: медведя и сурка, почивших при следовании через Суланж, всех грызунов департамента: полевых и домашних мышей, землероек, крыс и т. д., всех редкостных птиц, убитых на территории Бургундии, среди которых красовался альпийский орел, добытый на Юре. У г-на Гурдона была также коллекция чешуекрылых — слово, вызывавшее представление о фантастических чудовищах, но при виде экспонатов посетители разочарованно восклицали: «Да ведь это бабочки!» Кроме того, у него имелось прекрасное собрание окаменелых раковин из коллекций, завещанных ему несколькими умершими друзьями, и, наконец, минералы Бургундии и Юры.
Все эти богатства, хранившиеся в застекленных шкафах, в выдвижных ящиках которых помещались коллекции насекомых, занимали весь второй этаж дома Гурдона и производили впечатление ярлыками с причудливыми названиями, пестротой красок и своим количеством, хотя мы совершенно не замечаем их в жизни и восхищаемся ими только, когда они положены под стекло. Для осмотра собрания редкостей г-на Гурдона назначались особые дни.
— У меня, — говорил он посетителям, — пятьсот орнитологических экспонатов, двести млекопитающих, пять тысяч насекомых, три тысячи раковин и семьсот минералогических образцов.
— Какое надо было иметь терпение! — восклицали дамы.
— Надо же что-нибудь делать для своего родного края, — отвечал он.
Он извлекал огромную выгоду из этих животных останков, неизменно говоря: «Я все отказал городу». И посетители приходили в восторг от его филантропии. Поговаривали, что после смерти врача надо отвести весь третий этаж мэрии под «Музей имени Гурдона».
— Я рассчитываю на признательность моих сограждан и полагаю, что музею будет присвоено мое имя, — отвечал он на такого рода предложения. — Конечно, я не смею надеяться, что в нем будет установлен мой мраморный бюст...
— Ну, что вы! Да это самое меньшее, что может сделать для вас город! — протестовали сограждане. — Ведь вы же слава Суланжа!
И в конце концов он сам стал считать себя бургундской знаменитостью. Самые верные проценты нам приносит не капитал, вложенный в государственные бумаги, а капитал, вложенный в дела самолюбия. Итак, прибегнув к грамматической системе Люпена, можно сказать, что суланжский ученый муж был счастлив, счастлив, счастлив!
Секретарь мирового суда Гурдон, тщедушный человечек, у которого все черты лица как бы сходились к носу, так что нос казался исходной точкой для лба, щек и губ, точно так же, как лощины, сбегающие с горы, тянутся от ее верхушки, — секретарь мирового суда считался одним из видных поэтов Бургундии, своего рода Пироном[51]. Памятуя о двойной славе обоих братьев, в департаментском центре говорили: «У нас в Суланже есть братья Гурдоны, оба выдающиеся люди, они не посрамили бы и Парижа» .
Господин Гурдон-младший был первоклассным игроком в бильбоке, а страсть к бильбоке породила в нем другую страсть — желание воспеть в стихах эту игру, по которой сходили с ума в XVIII веке. Страсти частенько одолевают «медиократов» попарно. Гурдон-младший родил свою поэму в царствование Наполеона. А это значит, что он принадлежал к здоровой и благоразумной школе. Он почитал Люса де Лансиваль[52], Парни[53], Сен-Ламбера[54], Руше[55], Виже[56], Андрие[57], Бершу[58]. Делиль[59] был его кумиром до той минуты, пока высшее суланжское общество не возбудило вопроса, не следует ли считать Гурдона выше Делиля, и с тех пор секретарь суда с преувеличенной вежливостью стал называть его «господином аббатом Делилем».
Поэмы, созданные между 1780—1814 годами, были скроены по одному шаблону, и одной поэмы, посвященной бильбоке, совершенно достаточно, чтоб составить себе представление об остальных. Все они в некотором роде фокус. «Налой»[60] надо считать Сатурном этого недоношенного поколения шутливых поэм, почти всегда состоящих из четырех песен, потому что доводить объем поэмы до шести песен значило бы перегрузить тему.
Поэма Гурдона, озаглавленная «Бильбокеида», была строго подчинена совершенно тождественным и раз навсегда установленным правилам поэтики, которым подчиняются все подобные департаментские творения: в первой песне обычно дается описание воспеваемого предмета, и начинается она, как у Гурдона, торжественным обращением, примером коего могут служить следующие строфы:
Пою прелестную игру для всех сословий:
Для тех, кто стар и мал, кто глуп, кто потолковей;
Когда берет рука заостренный самшит
И шар о двух дырах подбросить вверх спешит.
О дивная игра, над скукою победа.
Одна из выдумок, достойных Паламеда[61]!
Ты, Муза дивная, благоволи с вершин
Под кровлю снизойти, где я, Фемиды сын,
На гербовых листах сии слагаю строки,
Приди и очаруй...
Объяснив, в чем состоит игра, и дав описание наиболее красивых из всех известных бильбоке, показав, какое значение имело бильбоке для развития токарного промысла и, в частности, для процветания мастерской под фирмой «Зеленая обезьяна», разъяснив отношение этой игры к статистике, Гурдон заканчивал свою первую песню следующими строками, которые напоминают заключительные строки первой песни всех подобных поэм:
Так сочетаются Искусство и Наука
К взаимной выгоде, чтоб осветить предмет,
Что развлечение и радость нам дает.
Вторая песня, как всегда посвященная описанию различных способов пользования «предметом» и преимуществ, кои он дает в обхождении с женским полом и в свете, будет целиком ясна любителям этой премудрой литературы по одной нижеприводимой цитате, рисующей игрока, который проделывает свои упражнения на глазах у «любимого предмета»:
Вот вам один игрок, — взгляд на него лишь бросьте!
Как зорко он глядит на шар слоновой кости;
Дыханье затаив, он смотрит, он следит,
Как линию свою шар в воздухе чертит:
Диск трижды описать параболу стремится,
Как будто бы кадя пред милой чаровницей.
А если проскочил и перст зашиб чуть-чуть,
С лобзанием игрок спешит к персту прильнуть.
Чудак! Тебе ль рыдать над сделанной ошибкой!
Ведь ты вознагражден божественной улыбкой.
Именно это описание, достойное пера Вергилия, поставило под вопрос превосходство Делиля над Гурдоном. Слово «диск», против которого восставал здравомыслящий Брюне, дало пищу спорам, продолжавшимся без малого год, но на одном из вечеров, когда обе стороны уже дошли до белого каления, Гурдон-ученый уничтожил партию «антидискистов» следующим замечанием: «Луна, называемая поэтами диском, на самом деле шар».
— Почем вы знаете? — ответил Брюне. — Ведь мы видим только одну ее сторону?
Третья песня содержала совершенно обязательную повествовательную часть и заполнена была пресловутым анекдотом о бильбоке. Все знают наизусть этот анекдот, связанный с одним видным министром Людовика XVI; но согласно формуле, освященной газетой «Деба» в годы с 1810 но 1814, для восхваления бильбоке, этого своеобразного вида общественной повинности, «анекдот позаимствовал новые прелести у поэзии и у красот, рассыпанных автором по его строкам».
Четвертая песня, подводившая итог всему произведению, заканчивалась смелыми стихами, не подлежавшими опубликованию в 1810—1814 годах, но увидевшими свет в 1824 году, после кончины Наполеона:
В то время как я пел, грома войны гремели!
Когда б цари других орудий не имели,
Когда бы наш народ среди густых дубрав,
Довольный, не искал себе иных забав,
То вся Бургундия, что днесь живет столь бурно,
Вновь обрела бы дни и Реи и Сатурна[62].
Эти прекрасные стихи были напечатаны в первом и единственном издании, вышедшем из-под печатного станка виль-о-фэйского типографа Бурнье.
Сто подписчиков, пожертвовав на это дело по три франка каждый, обеспечили поэме бессмертие, пример которого весьма опасен; и жест этот был тем более красив, что все сто доброжелателей слышали поэму и целиком, и по кусочкам не менее ста раз.