Матушка едва умудрялась сводить концы с концами на те жалкие крохи, что у нас еще оставались. Жили мы в отдаленной деревне, где все намного дешевле, чем в городе, но и там нам приходилось придерживаться режима жесточайшей экономии. Отец был умным, начитанным человеком. Он оставил после себя небольшую, но прекрасно подобранную библиотеку из греческой, латинской и английской классики; книги эти были для нас единственным доступным развлечением. Брат, помнится, выучил латынь по "Метафизическим размышлениям" Декарта[77], а у меня вместо сказок, которые обычно дают читать детям, не было ничего более подходящего, чем перевод "Gesta Romanorum"[78].
Так мы и жили — тихие, прилежные дети, — и с течением времени брат сумел устроить свою судьбу. Я оставалась дома. Бедная матушка стала инвалидом, и ей был нужен постоянный уход; два года назад она скончалась после долгих мучений. Я оказалась в ужасном положении: денег от продажи ветхой мебели едва хватило, чтобы расплатиться с долгами, наделать которые меня вынудили обстоятельства, книги же я отправила брату, понимая, как они дороги ему.
Я осталась совершенно одна. Зная, какое скудное жалованье платят брату, я все же приехала в Лондон в надежде найти работу. Понимая, что брат возьмет на себя мои расходы, я поклялась, что так будет только в течение месяца, а если за это время работы не найдется, я скорее стану голодать, чем лишать его тех крох, что он откладывает на черный день.
Я сняла маленькую комнатушку в дальнем предместье, самую дешевую, какая только нашлась, питалась одним хлебом и чаем — и без толку тратила время, бегая по объявлениям и обивая пороги домов, где имелись вакансии. Проходили дни, недели, мне все не везло, назначенный срок истекал, и передо мной открывалась мрачная перспектива медленной голодной смерти. Моя домохозяйка была добросердечной женщиной и, зная мою стесненность в средствах, наверняка не смогла бы выставить меня за дверь, так что оставалось только уйти самой, выбрать местечко поукромнее и тихо умереть.
Стояла зима, плотный белый туман с полудня собирался над городом, а к исходу дня загустевал, как гипс; помнится, было воскресенье, и все обитатели дома отправились в церковь. Около трех я выскользнула на улицу и пошла прочь, быстро, насколько хватало сил — я уже ослабла от недоедания… Белая пелена обволокла все улицы безмолвием, сильный мороз похрустывал на голых стволах деревьев, пней сверкал на деревянных изгородях и мерзлой земле. Я шла вперед, бездумно сворачивая то влево, то вправо, не удосуживаясь даже взглянуть на названия улиц, и все, что осталось у меня в памяти от того воскресного хождения но засыпанному снежной мукой городу, напоминает разрозненные фрагменты какого-то жуткого сна.
В полубреду тащилась я по улицам — не то городским, не то деревенским. По одну сторону серые поля сливались с хмурым туманом, по другую — мерцали отблесками каминов уютные, но призрачные виллы; красные кирпичные стены, освещенные окна, смутные силуэты деревьев, огоньки, превращающиеся в белые тени фонари, уходящие вдаль под высокой насыпью железнодорожные пути, зеленые и красные огни семафоров — все это были лишь мимолетные картины, ухваченные моим истомленным рассудком и распаленными голодом чувствами. Изредка до меня доносились гулкие шаги по мерзлому насту, и мимо проходили закутанные по самую макушку мужчины. Они шли торопливо, чтобы не замерзнуть, и явно предвкушали радости жаркого очага при плотно задернутых шторах, в кругу добрых друзей; но с наступлением темноты прохожих становилось все меньше, и улицу за улицей я проходила в полном одиночестве.
Я брела средь белой тишины, до того пустынной, что казалось, будто я вступила в мертвый, погребенный город. Силы мои были на исходе, и сердце сковал страх смерти. Свернув за угол, я вдруг услышала, как меня вежливо окликают, спрашивая, не подскажу ли я дорогу к Эвон-роуд. Заслышав человеческую речь, я от неожиданности совсем пала духом, силы окончательно покинули меня, и я рухнула наземь, истерически рыдая и смеясь. Я вышла на улицу, приготовившись умереть, и, в последний раз переступая порог приютившего меня дома, распростилась со всеми надеждами и воспоминаниями. Дверь за моей спиной со скрежетом закрылась — я поняла, что железный занавес с грохотом опустился в конце короткого спектакля моей жизни и что мне совсем недолго осталось бродить в юдоли скорби и печали, ибо могильщик уже наточил свою лопату.
Потом было блуждание в тумане, обволакивающая белизна, пустынные улицы и гробовая тишина, а потому, когда ко мне вдруг кто-то обратился, я подумала, что уже умерла и меня окликают Там. Через несколько минут, однако, я совладала с собой и, поднявшись на ноги, увидела приятной наружности джентльмена средних лет, строго и со вкусом одетого.
Он глядел на меня с нескрываемой жалостью, и, прежде чем я успела пробормотать, что местность мне незнакома — а я действительно не имела ни малейшего представления о том, где нахожусь, — он заговорил:
— Мадам, похоже, вы в отчаянном положении. Вы даже не подозреваете, как напугали меня. Что с вамп случилось? Можете на меня смело положиться.
— Вы очень добры, — ответила я, — боюсь только, помочь мне нельзя. Положение мое безнадежно.
— Вздор! Вы слишком молоды, чтобы говорить такое. Давайте пройдемся немного, и вы все расскажете. Может быть, я смогу быть вам полезен.
Во всем облике этого господина было нечто умиротворяющее, внушающее доверие. Я открылась пожалевшему меня джентльмену, честно поведала об отчаянии, толкнувшем меня к краю пропасти.
— Никогда не следует так сразу сдаваться, — сказал он, как только я умолкла. — Месяца вовсе не достаточно, чтобы устроиться в Лондоне. Лондон, позвольте вам заметить, мисс Лелли, отнюдь не ласковый и открытый для всех город, это своего рода цитадель, обнесенная рвом и двойным кольцом хитроумных лабиринтов. Как часто бывает в больших городах, жизнь проистекает здесь в предельно искусственных формах, и на пути мужчин и женщин, пытающихся взять Лондон приступом, вырастает не просто частокол, но плотные ряды изощренных приспособлений, мин, ловушек, преодоление коих требует особого умения. Вы, по простоте душевной, считали, что, стоит только захотеть, и преграды рухнут сами собой, но времена таких быстрых побед миновали. Мужайтесь, скоро секрет успеха откроется вам.
— Увы, сэр! — ответила я. — Наблюдения и советы ваши, несомненно, глубоки и верны, мешает лишь то, что в настоящий момент я нахожусь на пути к голодной смерти. Вы говорили о секрете… во имя всего святого, откройте его мне, если у вас есть хоть капля сожаления.
Он добродушно рассмеялся.
— В том-то и загвоздка. Знающий этот секрет не может при всем желании раскрыть его. В сущности, он так же невыразим, как основная доктрина франкмасонства. Душа знает, язык неймет. Могу лишь сказать, что вам самой удалось проникнуть в верхнюю оболочку тайны. — Он опять засмеялся.
— Умоляю, не издевайтесь надо мной, — взмолилась я. — Что мне удалось сделать? Я пребываю в полнейшем неведении, не знаю, как добыть кусок хлеба на пропитание.
— Простите. Вы спрашиваете, что вы сделали? Встретили меня — вот что! Довольно говорить обиняками. Вижу, вы занимались самообразованием, а это единственное из образований, которое более или менее безвредно. Так вот, двум моим детям нужна гувернантка. Я овдовел несколько лет назад. Фамилия моя Грегг. Предлагаю вам место гувернантки и сотенное жалованье. По рукам?
Я могла лишь кое-как пробормотать слова благодарности, и мистер Грегг, протянув мне карточку с адресом и довольно-таки солидную банкноту, нырнул в ночь, сказав, что ждет меня в ближайшие дни.
Так судьба свела меня с профессором Греггом, и стоит ли удивляться, что память о близости холодного дыхания смерти заставила меня считать его вторым отцом? Уже в конце недели я приступила к исполнению своих обязанностей. Профессор арендовал старую усадьбу в западном пригороде Лондона, и здесь, на милых лужайках, в окружении фруктовых садов, под сенью древних вязов, умиротворяюще шелестящих ветвями по крыше, началась новая глава моей жизни.
Характер занятий профессора известен всему миру, и вы вряд ли особенно удивитесь, услыхав о том, что дом его ломился от книг и стеклянные шкафы, набитые странными, а то и попросту страшными предметами, заполонили все углы просторных, с низкими потолками комнат. Греггом владела одна, но весьма пламенная страсть — тяга к знанию.
Я быстро заразилась научным энтузиазмом этого интереснейшего человека, и спустя несколько месяцев меня можно было назвать скорее секретарем профессора, чем гувернанткой его детишек, и, случалось, и ночами напролет просиживала за бюро под лампой, а он расхаживал вдоль камина и диктовал мне свой "Учебник этнологии". Но за конкретными точными исследованиями крылось, как я всегда ощущала, нечто потаенное, некая страстная устремленность к предмету, о котором профессор умалчивал: не раз он забывался на полуслове, уходил в себя, зачарованный, как мне казалось, отдаленной перспективой того или иного поразительного открытия.