Думая, что хозяйка сидит в передней горнице, они разговаривали если и не во весь голос, то настолько внятно, что больная улавливала каждое слово и с подлинной прозорливостью вмиг уразумела происходящее, будто постоянно была в курсе всех подробностей! Вцепившись дрожащими руками в оконную раму, она здоровым ухом прислушивалась к разговору.
— Давка была будь здоров, — сказал работник, — пошевелиться невозможно, и все ж таки, когда читали приговор, стояла мертвая тишина!
— Какой приговор-то? — нетерпеливо спросила скотница.
— Каждому по двенадцать лет каторжной тюрьмы, что линденбергскому, что унтерлаубскому. А третьему, мелкой сошке, вроде как пособнику ихнему, ему четыре года дали. Жалко мне стариков, что хошь со мной делай!
— Боже святый! — сказала скотница. — Двенадцать лет! А как они выглядели? Что делали?
— Я их не видал. Но мужик, что стоял впереди меня, сказывал, выглядели оба хуже некуда, вроде как обеспамятели. Но это, по-моему, навряд ли. Народ смеялся и бранился вперемежку.
Из-за угла вышел Якоб Вайделих и, ни о чем работника не расспрашивая, отослал его и скотницу по делам. Сам он еще некоторое время чем-то занимался в сенном сарае, а когда совсем стемнело, наконец-то пошел в дом зажечь свет и похлопотать о жене. Тут только защемило у него усталое сердце, ведь он знал, что нынче должно было произойти и что от бедной жены надолго не утаишь.
В кресле он ее не нашел, подушки валялись на полу. Испуганный, он прошел в другую комнату Амалия лежала возле окна и слабо хрипела.
— Ох, жена! Что с тобою, бедное дитя? — жалобно запричитал он и отнес ее на кровать. Посветил лампой в лицо. Взгляд Амалии напоследок с усилием обратился к нему и потух.
Врач, за которым Якоб немедля послал болтливого работника, пришел через десять минут и подтвердил смерть.
В этот час сыновья покойной вновь стали, как прежде, неотличимы друг от друга, что повергло тюремных служителей в замешательство, едва только братья предстали перед ними остриженные наголо, побритые и одетые в арестантские робы — живые свидетельства, что железный механизм правосудия исправно делает свое дело.
По прошествии трех дней Якоб Вайделих похоронил жену. Эти ночи он, как всегда, провел в своей постели, рядом с нею; долгие бессонные часы текли сносно, ибо Якоб думал, она слышит его горестные причитания и отдельные слова, с какими он порою со стоном обращался к ней.
В последнее утро он нетвердой рукою брил щетинистую бороду перед зеркальцем, служившим ему многие годы. Впалые щеки, подбородок, а особенно сохранение скромных бакенбардов потребовали огромных усилий, которых, как ему казалось, убогая его жизнь более не стоит.
На миг в голове мелькнуло, не лучше ли опустить бритвенное лезвие пониже да полоснуть по горлу, чтобы тоже отмучиться. Однако врожденное чувство долга не позволило ему более секунды задержаться на этой мысли, и он уже спокойнее довел бритье до конца.
Из немногочисленной родни в последний путь усопшую проводили очень немногие; остальные извинились, что прийти не могут. Мартин Заландер, которого вдовец известил, но специально не приглашал, появился в доме, одетый в черное, среди небольшой группы скромных Якобовых знакомцев, не отказавших вдовцу в сей услуге. Средь напряженной тишины, царившей в комнате, это явно приободрило беднягу. Перед домом, однако, собралось изрядное количество серьезных, опечаленных соседей, которые проводили укрытый черным покровом гроб, когда его понесли на кладбище.
Стояла поздняя осень, и день выдался бурный. То солнце озаряло луга и сады, то ветер мчал по небу летучие облака, а тени их — по дорогам, какими медленно двигалась погребальная процессия, впереди коей восемь мужчин несли гроб. Над гробом и над головами скорбящих ветер гнал сорванную с деревьев увядшую листву; желтые листья с таким проворством шуршали-плясали перед шествием, будто им хватало жизни поспешно возвестить о том, что еще одна душа воротилась в свой небесный дом.
Над кладбищем сияло солнце, несказанным блеском искрилось в сотнях стеклянных, мишурных и жестяных венков, которыми испорченный вкус увешал памятники усопших, из того же тщеславия, каковое неделями заполняет газеты сначала извещением о смерти, а затем — благодарностями за выказанное достохвальное участие. Все это пришлось бы очень по душе бедной Амалии Вайделих во дни ее благополучия; теперь, избавленная от сумасбродства, она совершала свой последний путь в лучшем, более возвышенном стиле.
Гроб понесли дальше, к открытой могиле, а траурное общество вошло в так называемую молельню, где ожидал священник, чтобы, как полагается, произнести речь и совершить молебен. Он побывал у папаши Вайделиха и понял, что большую надгробную проповедь, по обычаю приспособленную к обстоятельствам, тому не выдержать, а потому устоял перед соблазном представить образец оной.
По завершении обряда он прикрыл лицо баретом и так застыл на месте, в знак того, что все кончено. Один за другим собравшиеся вышли на улицу. Вайделих устало, а вдобавок робея сидел на скамье, пока молельня не опустела и священник тоже куда-то не исчез. Тогда и он подковылял к двери и с порога стал высматривать могилу. Никого из провожающих поблизости уже не было.
Тут к нему подошел Мартин Заландер, взял под руку и отвел к могиле, куда могильщики аккурат опустили простой гроб из белых еловых досок, какие по сей день сколачивают и для богатых, и для бедных, и начали засыпать землею.
Якоб Вайделих беспомощно заплакал, только и сумел выдавить из себя «бедное дитя!», второй раз с той минуты, как нашел жену умирающей. Очевидно, так он называл ее в ушедшей молодости, и сейчас, в конце пути, слова эти ожили вновь, ибо слов нежнее старик не знал.
Когда могилу засыпали и могильщик, с видом этакого художника, немного пригладил холмик лопатой и прибил землю, Заландер увел осиротевшего Вайделиха прочь и проводил до дома, зная, что тот остался теперь совсем один, если не считать ненадежных работников.
Некоторое время он молча сидел с вдовцом за столом. Вайделих отдыхал, думая о своем, потом выпрямился и сказал:
— Теперь жена моя может утром не вставать, а вот мне надобно спозаранку подняться и добыть денег на поручительство, каковые должно выплатить. Вечером буду сидеть уже не на свободной земле, нищий как здешние мыши, а вдобавок в долгах как в шелках. Тяжко! Столько трудов — и все напрасно!
Заландер достал бумажник, положил на стол.
— Я, — отвечал он старику, — позаботился об этом деле! Все мы, то бишь я, жена и дочери, сказали себе, что нельзя бросить вас в этаком состоянии, что узы свойства, хоть они никому не принесли благополучия, должно расторгнуть дружеским образом. Оттого-то я вчера сходил в государственное казначейство и, так сказать, от вашего имени исполнил поручительские обязательства. Здесь вы найдете расписки, общая сумма за обоих сыновей составляет семьдесят шесть тысяч франков. Живите и трудитесь в добром здравии и не тревожьтесь об этом деле, никто вас не побеспокоит. Со своей стороны я вполне могу пойти на это и не имею ничего против, если когда-нибудь вы сумеете тем самым помочь сыновьям. Они были мужьями наших дочерей, и я могу погасить их поручительский долг, коли облегчу таким образом старость их славному отцу. Возьмите же расписки и сохраните означенные обстоятельства в секрете, не то люди подумают, будто я одолжил вам денег под залог усадьбы.
Якоб Вайделих, до невозможности покраснев и не веря своим глазам, держал в руках две расписки. Невнятно и путано он выразил обуревающее его чувство благодарности, к коему примешивались сомнения в приемлемости такой жертвы. Однако расписки он из рук не выпустил, и Заландер, уходя, успел услышать, как окреп голос Якоба, когда он призвал к порядку одного из работников.
«Ну вот, и это улажено!» — сказал себе Мартин, а коммерсант в нем добавил, что еще вопрос, не будет ли справедливо назвать его глупцом, ведь, собственно говоря, он просто — напросто сделал подарок двум молодым арестованным преступникам, которые унаследуют отцу; выйдя из тюрьмы, они, возможно, уже не застанут отца в живых.
«Да нет же! — снова заговорил старый Мартин. — Это правильное и наилучшее завершение истории с юнцами, которые сумели затесаться в мою жизнь. Н-да, свадьба, треклятая свадьба! Завтра же дам стряпчему поручение начать бракоразводные процессы дочерей. Скоро мы с этим делом покончим».
Недуги времени, проникшие в конце концов тяжкими симптомами к домашнему очагу Мартина Заландера, терзали его досадою, заботами и сомнениями, и за всем этим он почти совершенно потерял из виду Луи Вольвенда и его семейство. Впрочем, так вышло еще и оттого, что Вольвенд часто находился в разъездах и, поместив мальчиков в закрытую школу на Женевском озере, в самом деле, как и говорил, вознамерился порадеть своей идее Божия государства. Он посещал духовных и светских вождей и участвовал в собраниях самого разного толка, дабы заявить о священном начинании и выступить в его поддержку, но заинтересовал разве что нескольких изобретателей вечного двигателя да им подобных, а больше, считай, никого. С немалым трудом он измыслил конституцию, согласно которой во всех законодательных, исполнительных и судебных органах председательское место отводилось Господу Богу, а для непосредственного руководства делами церковный синод избирал вице-председателей, сам же означенный синод совпадал с Большим советом и состоял из равного числа духовных лиц и мирян. Во всех светских и духовных ведомствах, а особенно в судах, при важных решениях и приговорах, если голоса распределялись поровну, решение предоставлялось божественному председателю — посредством жребия, каковой тянули с соблюдением соответствующих молитв и т. д. Господне решение выглядело тем более диковинно, что Вольвенд, отвечая на вопросы, заявил, его-де широкой терпимости совершенно безразлично, какое понятие о Боге будет заложено в основу — индивидуально — потустороннее или реально-посюстороннее, триединое или абсолютно простое; главное для него — лишь идеальность замысла.