Свеча на нашем столе чадила. Пришел хозяин с ножницами и обрезал ее.
Я размышлял. Почему монашеская ряса не опалила мне тело? Что мне пришлось выслушать!
О, ночи в моей келье и вечно возвращающийся сон, когда вечный Бог в образе Троицы являлся мне в язычке пламени свечи!
Но это был злой Бог, злобный, властолюбивый Бог-деспот?!
И я должен в это поверить?
Да, я этому верил. Бился ли я в паутине колдовства?
Почему полюбил я страшного еретика за этим столом, почему наполняли меня его голос и облик дружеским чувством? Разве не было все, что он говорил, проклятием Богу и благословением Сатане?
И я жадно внимал им, мое сердце соглашалось с ними? Я — отверженный монах, которому и бежать нельзя было, и даже короткая молитва на уста не шла? Члены мои отяжелели от густого, необычного вина. Я смотрел на доктора Грау, который опять очнулся от новой слабости и, устремив страстный мальчишеский взгляд на мой рот, не способный ни сказать ничего, ни ответить, продолжал дальше:
— В то время два Элохима, томившиеся в темнице Высочайшего, окрепли и осмелели. С силой рвали они свои цепи. Люди служили им все вернее и охотнее, и на посвященных им мистериях избавлялись от ига абстрактного авторитета, достигали полноты жизни, радости и счастья.
Эти демоны звались на языке того времени Баал и Астарот[81], были особенно дороги народу финикийцев и высоко им почитались. Этот народ был расой равнин и благого, плодородного, одухотворяющего Средиземного моря.
Их страна кишела большими городами, и главным из них был Сидон, огромный, обильный храмами и парками город с рынком, где продавалась добыча тысячи морей, от Офира до янтарного побережья Севера. Я так и вижу этот обширный рынок, размерами вдесятеро превышавший римский форум. В лавках, построенных из тончайшей древесины, в шатрах из огненно-желтых и пурпурных тканей стоят торговцы и продавщицы. Мужчины носят одеяния, похожие на бурнусы нынешних бедуинов, только окрашены они не в сверкающий цвет песков пустыни, а в разнообразные яркие и нежные цвета, и усеяны тысячами таинственных печатей, рисунков и символов. Женщины, даже матроны, не носят, кажется, под своими пеплумами иной одежды, кроме нежных рубашек из тонкого шелка или дорогой материи, сотканной из волокон растений с крупными цветами, таких как кувшинка и лотос, плавающие по ночному зеркалу озер. Солнце — яркое, и краски пылают. Между множеством лавок прогуливается гомонящая толпа. На столах свесив вниз перерезанные шеи, на красиво разложенных листьях латука и толстых стеблях петрушки лежит редкая дичь и домашняя птица. На лотках манят взор изящные стеклянные изделия со всей страны, животные и растительные эссенции в больших графинах и крохотных флакончиках. Торговец разбивает один флакон, и тотчас распыляется и испаряется пьянящее резким запахом масло, так что толпа разражается возгласами одобрения и топает ногами от восторга. Видно кишащую людьми карусель, помост, где труппа актеров, танцоров, заклинателей змей и провидцев готовится к выступлению. С первого взгляда ясно, что эта труппа большей частью состоит из иудеев, пришедших по широкой дороге через Ливан. Они бранятся друг с другом. Только трое заклинателей змей держатся особняком и молчат. Они принадлежат к другому, очень смуглому народу.
Стойте! Гром множества литавр. Шествие. Жрецы в желтых паланкинах проносят большие пурпурные знамена. Народ сильно напирает. Я не смотрю на колонну. Я даже хочу отвести взгляд от Сидона, к югу, к горной стране, к бедной полупустынной стране, где бунтовщик против первоначальной гармонии, Яхве, терпит ныне притеснения. Пойдите туда, и скажите мне, где вы и что видите.
Давно уже я не замечал лица и фигуры доктора Грау. Догоревший огарок восковой свечи внезапно вырос и превратился в огромный, безжалостно палящий шар Солнца.
Не знаю, сообщил ли я мои впечатления и переживания тому, кто послал меня в эту страну, еще во сне. Позже Грау знал все.
Солнце жжет, пот течет со лба. Я иду вприпрыжку в толпе пилигримов по желтой, будто вареной улице. Нас более сотни мужчин. Наши бороды серы от пыли. Притом одеты мы в тяжелую дерюгу из шерсти, в черную и белую полоску, а через плечо перекинуты плащи с обтрепанными косматыми краями. Тяжелые мягкие капюшоны давят на головы. Справа и слева от улицы, по всей видимости, тянется пустыня. Все же я сразу замечаю, что эту страну постигла засуха, речной песок запорошил сожженные ивы — их желтый песчаный мех способен обмануть глаз.
Мы проходим мимо омертвелых рощ из оливковых и лимонных деревьев, высохших ручьев, в которых находим еще признаки травы, мимо покинутых глиняных хижин. Мы идем все дальше, глотки высушены жаждой, языки шевелятся в ножнах пыли. Мало живых людей встречает нас на этой улице. Кое-где — погонщик верблюдов со своим животным, повозка с пустыми мешками, шатающийся нищий.
И зловещее множество трупов людей и животных, высохших или еще раздувшихся, лежит в ямах.
— Долго еще?.. — спрашиваю я на незнакомом языке: голос мой цепью заднеязычных и глухих гласных повисает в воздухе.
— До полудня, — слышу я в ответ. Мы идем дальше, все дальше, иссохшие, хрипло дыша.
Вдруг чей-то голос начинает причитать: «О Боже, Боже, Боже, что Ты сделал с нами?»
Раздается сотня голосов, все мы причитаем, и наш жалобный вопль пляшет на плечах взвихренной пыли. Кто-то кричит: «Проклятье Самуилу, что уступил унизительным тщеславным просьбам и помазал царя над Израилем!»
Другой: «Проклятье этой клике князей, властителей и иноземных льстецов, что призывают нас стать язычниками!» Третий: «Мы не хотим, не хотим быть такими, как эти язычники-иноземцы!»
И этот призыв звучит как строевая песня! Нам становится веселее; чахнувшие, шаткие тела набираются сил, наша походка становится ритмичной, горячие пятки бодро топают по дороге: «Не хотим быть как язычники, как чужаки, как чужаки-язычники!»
Мой сосед, старик, задыхающийся от пения, говорит мне: «Как нам предсказано было, так и вышло!
Он забирает сынов наших и сажает их в боевые колесницы, делает их всадниками, а иных, самых благородных, — гонцами перед своими четверками и шестерками коней!
А дочерей наших заставляет смешивать мази, кухарничать во дворце и печь пироги!»
Кто-то из заднего ряда перебил старика: «Не он, не Ахав — злодей!» Его прерывают яростные голоса: «Горе ему, жокею, хлыщу, лакомке, павлину, неженке, онанисту и сластене, горе царю!»
«В стране ничего не осталось, кроме рощ, где они приносят в жертву голубей!» «Ха, ха, бассейны да фонтаны иссякли у них — желтых жрецов, лжецов!» «Огонь, хвала ему, да истребит их!» «Их и их бога Солнца и мух!» «Поистине бог Солнца превратил все у нас в пустыню!» «Проклятье Солнцу, злому, злому Солнцу!»
Меня пригибает в земле. Мы валяемся в пыли. Сотни рук тянутся к небесам. «Проклятие, проклятие Солнцу, богу мух!» И снова идем мы, безмолвные, задыхающиеся, дальше. Я слышу позади голоса: «Не в Ахаве зло — в Иезавели[82]!» — Мы останавливаемся. Мужчины дрожат от возбуждения, когда слышат это имя. Они повторяют: «Да, в ней… в Иезавели!» «Господи, ты поразил нас иноземкой!» «Долой царицу!» «Долой ее вместе с сидонскими проститутками!» «Что с нашими пророками, с нашими святыми мужами?»
Это последнее восклицание обрывается, будто кому-то перехватило горло. Все зажимают себе рты руками.
«Тихо, тихо, тссс…» — бормочут некоторые.
«Они надежно спрятаны от надушенной гадины!»
Вдруг один пилигрим, почти еще ребенок, кричит: «Самария!»
Вдали виднеется город. Большие белые купола прячутся в рощах и парках. Здесь ландшафт не так жестоко опустошен солнцем. Мы даже проходим маленькое озерцо, которое съежилось до вонючей трясины посередине жирного венка из камыша и тростника, но все-таки это вода, вода! Многие из нас не могут совладать с собой, бросаются туда и начинают жадно черпать горстями грязную жижу. Старики крепко держат их за пояса, бранят и проклинают: «Не пейте, вы, сыны Баала, малодушные! Вы пьете чуму, вы прокляты! Не видите разве навозных мух на тине? Не пейте соки мертвых крыс и мочу Сатаны!»
Ужаснувшись, возвращаются испуганные странники в колонну. Кто-то кричит: «Чуму на Иезавель!»
Мы бредем дальше. Солнце в зените. Улица все оживленнее. Повозки, запряженные изнемогающим от жажды скотом, скрипят рядом. Бичи свистят по лопающимся крупам животных, тяжело ступающих в жужжащей туче слепней.
Отряд лучников в рваной одежде возвращается с учебного стрельбища. Трое музыкантов — один с четырехструнной арфой, другой с инструментом вроде волынки, третий с тамбурином, — играют на обочине. Вместе с ними одноглазая старуха, спутанными волосами встряхивая свою высокую шапку с колокольчиками, поет непристойную уличную песенку, по словам и мелодии которой я сразу понимаю, что сочинена она не в этой стране, а прибыла с Севера или даже из-за моря. В ней бесстыдно рассказывается о женской менструации.