Ибо если человек слишком долго отвергает Божью милость, она хоть и не отвращается от него, но принимает иную, скрытую форму. И тогда наступает великая пустота и печаль, ибо даже сопротивляющаяся душа жаждет Бога, и блаженство Его любви никогда не забывается ею, как не забывается и полнота истины, – забыться может лишь истина, заключенная в отдельных мыслях. Печаль и пустота, стало быть, тоже были Милостью и великим зовом Божественной любви, обращенным к моей душе. Но вместо того чтобы следовать ему, я обратилась не к Творцу, а к творению, чтобы победить свою печаль и заполнить пустоту, и так получилось, что я, вначале грешившая лишь перед Богом, теперь согрешила и перед людьми. Ибо я знала, что творение не может заполнить мою душу; я знала это не только потому, что вообще никакое творение не способно заполнить бессмертную человеческую душу, но еще и по другой причине в гораздо более строгом смысле. И все же я тогда привязала к себе одного человека, неверующего, но с честной душой и здоровыми чувствами, который надеялся найти во мне любящее существо и, поскольку уже состоялась наша помолвка, был вправе ожидать от меня этого. Однако Бог лишил меня естественной любви женщины к мужчине: Он обратил вспять мою кровь – мой грех был не в ней, а в желании, и в этом и заключалась его тяжесть! Если бы я поддалась естественной страсти, мой грех был бы легче. Но люди уже потеряли свою прелесть в моих глазах, в то время как я еще искала их; это означало не только непослушание, но и противоречивость моего поведения. Я не могла дать своему жениху той любви, которой он жаждал, ибо у меня ее не было. Но у меня не было и другой, освященной любви, которая сменяет любовь естественную, когда Милость овладевает человеком полностью, ведь эту любовь я могла обрести, лишь совершенно предавшись Богу, Которому я не желала покориться. И вот я не смогла даже объяснить своему жениху, горячо и преданно любившему меня, причину всех мук, которые я поневоле причиняла ему. Впрочем, он чувствовал, что причину того, что нас разделяло, следует искать в моей религиозной жизни, но он видел в ней лишь мою несвободу и неестественность. Ибо это отличительная черта всех тех, кто втайне противостоит воле Божьей, – даже их набожность обретает искаженный образ: все, что происходит не из совершенного послушания, проникнуто тщеславием и если и содержит в себе добро, то непременно обращается в его противоположность! Я обвиняю себя в том, что причинила вред душе своего жениха своей набожностью: в том виде, в каком она предстала ему во мне, он мог лишь ненавидеть ее. И он ненавидел ее – это я виновна в том, что он потом наложил запрет на христианское воспитание своего ребенка!
Но это не все: я загубила его жизнь и в том, что было далеко за пределами наших с ним отношений. Мой холод вначале воспламенил его страсть, и она была моей карой в эти мучительные месяцы нашей связи. Потом его разочарованное и униженное сердце оттолкнуло меня, и он из гордости и от отчаяния безотчетно бросился к первой оказавшейся поблизости женщине – к моей сестре. Она любила его еще тогда, когда он остановил свой выбор на мне. И теперь трагедия нашей помолвки повторилась в их браке, но только теперь все было наоборот. Он не мог дать ей того, о чем она мечтала, так как не мог простить ей, что союз их был плодом гнева и унижения; она же слишком горячо любила, чтобы понять это. И вот он поневоле провел ее через все муки отвергнутой любви, которые в свое время сам претерпел от меня, пока она наконец, униженная и раздавленная, не поставила на себе крест и не стала искать смерти. Они оба – жертвы моего отречения от Бога! На мне одной лежит тяжесть ее вины перед Всеведущим!
Но даже эти потрясающие впечатления не смогли сломить мое сопротивление, напротив, чем тяжелее были ответы Бога, тем сильнее ожесточалось мое сердце. Мне тогда передали на воспитание Веронику, с тем условием, чтобы она росла вне какого бы то ни было христианства. И это ужасное требование ее отца, сталвшее для меня постоянным напоминанием о моей вине, было последним, великим, устрашающе серьезным призывом милости Божьей к моей душе. Я мгновенно поняла это, потому что Бог не оставляет душу в потемках неведения относительно того, что Он желает ей сказать. В образе этого ребенка, которого я теперь должна была сама воспитывать без веры в Бога и в Церковь, Он как бы протянул мне зеркало моего греха: душа Вероники искупала мое отречение, страдала из-за моего отречения, пропадала из-за моего отречения. Вся ее религиозная жизнь была изначально неразрывно связана с моей судьбой. Но вместо того чтобы сделать то единственное, что еще могло все спасти, – вместо того чтобы броситься в ноги к Богу и Его Церкви и тем самым обрести возможность искренне молиться и приносить жертвы во имя доверенного мне ребенка и чувствовать на себе отблеск любви Христовой, – я обманывала себя, утешаясь мыслью, что не ответственна за решение отца Вероники. За прошедшие годы я не сильно изменилась. Я продолжала посещать мессу и выполнять определенные духовные упражнения, наивно веря, что эта половинчатость может удовлетворить Божественное требование. Так, я словно парила между Богом и миром, как бы застыв в некой переходной стадии, – состояние, стоившее мне чрезвычайно много сил. Сопротивление, которое я вела в течение стольких лет, утомило и ослабило мою душу: милость Божья уже не могла ответствовать мне в глубине моего собственного существа с той определенностью, с какой отвечала в годы моей юности; и все же она не совсем отвратилась от меня, я ведь постоянно пребывала в совершенно неописуемой печали – и именно тогда, когда Вероника приехала к нам, мое состояние было поистине плачевным. Бог возвел меня в то время на самый пик моих душевных мук, но жало этих мук заключалось не в том, что я совершенно лишилась любви Вероники, – это жало было повсюду, где и в чем бы я ни сталкивалась с ней. Я ощущала его в нежной открытости ребенка по отношению к таинствам, от которых мне надлежало оберегать его, я ощущала его также в Вероникином отказе от них, который, в сущности, был адресован мне. Я чувствовала это жало в ее тонкой проницательности относительно моих недостатков и в ее безграничной самоотдаче по отношению к моей матери и к ее миру. Ибо этот ребенок оказался преданней Богу, чем я: он исполнял Его волю обо мне с абсолютной неотвратимостью; и между тем как я лгала себе, возомнив, что он сбился с пути, в действительности заблудилась я сама.
У моей матери в то время был молодой друг, который сблизился с Вероникой. Я думала, что благодаря ему судьба ее будет окончательно решена, ибо моей веры, скованной моей внутренней непокорностью, не хватало на то, чтобы безгранично доверять Богу. И все же я много молилась в то время, я предлагала Богу жертву за жертвой – лишь одной-единственной жертвы, той, которой Он от меня требовал, я Ему не предлагала. Ответ Бога на мои молитвы мне передала Вероника, отправившись своим путем. Я долго обманывала себя относительно этого ответа, пока наконец не почувствовала, что у меня нет больше сил. С того дня я перестала молиться, внушив себе, что Бог меня не слышит. И вот произошло потрясающее событие: Бог показал мне с головокружительной убедительностью, что Он слышал меня. С Вероникой произошло то, что случилось однажды со мной: она услышала призыв Божественной любви. Ребенок сам просил меня молиться за него; он просил меня об этом в тот самый миг, когда я считала его отдалившимся от меня, как никогда прежде, – когда его сердце и в самом деле уже почти исполнилось неприязни ко мне. Он звал меня нежно и едва внятно, словно моя собственная душа, к Богу, он взывал ко мне из глубин своей души и просил меня за нее, но так, словно в то же время просил и за мою собственную душу. Тогда я впервые почувствовала, что я уже на пороге абсолютной и вечной гибели.
То, что мне сейчас предстоит рассказать, – поистине страшно… В ту ночь, когда Вероника попросила меня молиться за нее, я думала, что потрясена до самого дна моей души. Но в то время я уже не переносила любви в сфере человеческого – и уж тем более в сфере Божественного! И я уже не способна была различать силы внутри моей души. Я тогда еще смогла переступить порог церкви, но почувствовать Любовь мне уже было не суждено. Я отказалась от таинства. Почему я сделала это, я не могу сказать, ибо даже самая ничтожная причина означала бы еще какую-то возможность оправдания. Есть некая темная причина, не имеющая причины, – абсолютное «нет».
До того дня Бог никогда не оставлял меня совсем, а я никогда не отступалась от Него окончательно. Но в тот день в моей внутренней жизни что-то оборвалось и все в ней стало совершенно иным. Мне кажется, я и до этого порой пребывала уже не только во власти Бога, но оказывалась на границе иной власти. Я имею в виду того, кого называют князем мира сего. Однако мир здесь ни при чем: с ним, князем мира сего, имеют дело лишь дети Божьи, отпавшие от Бога. Я имела с ним дело, и он принудил меня к тому, чего так и не смогла добиться от меня Любовь Божья: он заставил меня отречься от себя самой. Ведь тот, о ком я говорю, не нежен и не деликатен, как любовь Божья; и, как только он услышит это абсолютное «нет», он тотчас же получает и «да» – «да» абсолютной бессмысленности собственной души. Мне пришлось отбросить ее от себя, как кусок земли! Ибо душа человека крепится во Вселенной единственно благодаря милосердию Божию, и стоит ей только отделиться от него, как ее уже невозможно распознать. Она как бы вдруг погружается в слепую материю, а вынырнув из нее, уподобляется нечистой силе, обитающей в пустых домах: в нее не верят. В нее уже не верят, даже если человек потом все же признает Бога и Его Церковь; как раз тогда-то он и теряет свою душу все больше и больше. Ибо это признание есть суд – человек сам себе выносит проклятие. И поэтому тот, о ком я говорю, подталкивает человека, уже покорившегося его власти, именно к этому признанию. В то время я, как преступник, которого тянет на место преступления, постоянно говорила о Боге и о Церкви. Я делала это не только на свою собственную погибель, но и на погибель своих слушателей. Ибо эти свидетельства не воодушевляют, а убивают.