Так, к огорчению Эффи, прошла вся зима. Но в начале апреля, когда появилась первая зелень и дорожки просохли, прогулки возобновились.
Однажды, когда они вместе гуляли, вдали закуковала кукушка, и Эффи принялась было считать, но вдруг, взяв Нимейера за руку, она сказала ему:
– Слышите? Кукушка. Я почему-то не хочу больше считать. Друг мой, скажите, что вы думаете о жизни?
– Ах, дорогая Эффи, какой философский вопрос. Ты лучше обратись с ним к ученым профессорам или объяви конкурс на каком-нибудь факультете. Что я думаю о жизни? И хорошо и плохо. Иногда очень хорошо, иногда очень плохо.
– Вот правильно! Это мне нравится. Больше ничего и не нужно.
В это время они подошли к качелям в саду. Легко, как в те дни, когда она была совсем молоденькой девушкой, Эффи вскочила на перекладину, взялась за веревки и, то приседая, то выпрямляясь, ловко принялась раскачивать качели. И не успел старый пастор прийти в себя от изумления, как она уже взлетала высоко в воздух и стремительно падала вниз. Держась одной рукой за веревку, она другой сорвала с шеи шелковый платочек и, счастливая, принялась шаловливо махать им. Потом замедлила движение качелей, остановилась, спрыгнула и снова взяла Нимейера под руку.
– Эффи, ты все еще такая, как прежде.
– Нет, не такая, к великому моему сожалению. Все прошло навсегда. Только мне вдруг захотелось попробовать еще раз. Ах, как там хорошо, сколько воздуха!
.Казалось, я лечу прямо на небо... Друг мой, скажите мне правду, – вы должны это знать, – попаду я когда-нибудь на небо?
Нимейер взял ее личико в свои старческие руки, поцеловал в лоб и сказал:
– Ну, конечно же, Эффи.
Эффи проводила в парке целые дни – дома ей не хватало воздуха. Старый доктор Визике из Фризака ничего не имел против этого, предоставляя Эффи слишком много свободы гулять, сколько ей вздумается. И в один из холодных майских дней Эффи схватила простуду. У нее поднялась температура, снова начался кашель. Доктор, навещавший ее раньше через каждые два дня, стал приходить ежедневно. Но он не знал, чем и помочь – лекарств от кашля и бессонницы, о которых молила Эффи, он не мог прописать из-за высокой температуры.
– Доктор, – сказал старый Брист, – что же получается? Вы знаете ее с пеленок, вы принимали ее. Мне это так не нравится: она заметно худеет, а когда она вдруг вопрошающе посмотрит на меня, в ее глазах появляется блеск, а на щеках выступают красные пятна. Что же будет? Как вы думаете? Неужели она умирает?
Визике медленно покачал головой.
– Я бы не сказал этого, господин фон Брист. Правда, мне не нравится, что у нее все время держится температура. Но мы постараемся сбить ее. А потом придется подумать о Швейцарии или Ментоне. Ей необходим свежий воздух, новые впечатления, которые заставили бы забыть все, что было.
– Ах, Лета, Лета!
– Да, Лета, – улыбнулся Визике. – Жаль, что древние шведы, греки оставили нам только название, а не сам источник...
– Или хотя бы рецепт изготовления, а воду теперь можно сделать какую угодно. Черт возьми! Вот бы, Визике, было дело, если бы мы здесь построили санаторий «Фризак – источник забвения». А пока что придется попробовать Ривьеру. Ментона, пожалуй, та же Ривьера? Цены на хлеб сейчас, правда, снова упали, но раз нужно, так нужно. Пойду поговорю об этом с женой.
Он так и сделал, и тут же получил согласие супруги, у которой в последнее время, – видимо, из-за того, что. они вели уж слишкомуединенную жизнь, – снова появилось желание съездить на юг. Но Эффи об этом и слышать не хотела.
– Как вы добры ко мне! Я, конечно, достаточно эгоистична и, вероятно, согласилась бы принять от вас эту жертву, если бы считала, что поездка принесет мне пользу. Но я чувствую, что она мне будет только во вред.
– Это ты себе внушаешь, Эффи.
– Нет, не внушаю. Я стала такой раздражительной, все сердит меня. Нет, не у вас, вы балуете меня и устраняете все неприятное. Но во время поездки этого сделать будет нельзя, тогда не так-то легко избежать неприятных вещей, начиная с проводников и кончая официантами. Меня бросает в жар, когда я вспоминаю их самодовольные лица. Нет, нет, не увозите меня отсюда. Мне хорошо только здесь, в Гоген-Креммене, Наши гелиотропы внизу на площадке вокруг солнечных часов милее любой Ментоны.
И им пришлось отказаться от этого плана. Даже Визике, возлагавший большие надежды на поездку в Италию, сказал:
– Это не каприз, с этим приходится считаться. У такого рода больных вырабатывается особое чувство – они с удивительной точностью знают, что им хорошо и что плохо. И то, что госпожа Эффи сказала о проводниках и официантах, не лишено справедливости. Нет такого воздуха в мире, как бы целителен он ни был, который компенсировал бы неудобства жизни в гостиницах, раз уж они раздражают. Придется остаться в Гоген-Креммене. И если это не самый лучший выход из положения, то уж, во всяком случае, и не худший.
Его слова подтвердились. Эффи почувствовала себя лучше, немного прибавила в весе (в отношении веса старый Брист был просто фанатиком), стала гораздо спокойнее. Но дышать ей было еще тяжелее. Поэтому она подолгу бывала на воздухе, даже если дул западный ветер и небо покрывалось тучами. В такие дни Эффи уходила в поле или на пойму, но не дальше чем за полверсты от дома; устав, она садилась на слеги и, задумавшись, смотрела на желтые лютики и – красные островки конского щавеля, по которым иногда волной проносился ветер.
– Мне не нравится, что ты бродишь одна, – сказала как-то госпожа фон Брист. – Из наших жителей, конечно, никто не тронет, но мало ли кто заходит сюда.
Эти слова произвели на Эффи довольно сильное впечатление, так как до сих пор она никогда не задумывалась об опасности одиноких прогулок. Оставшись с Розвитой, она сказала ей:
– Тебя брать я, к сожалению, не могу, – ты очень толста, тебе трудно ходить.
– Ну, сударыня, вас послушать, так я ни на что не гожусь. А я еще замуж собираюсь.
Эффи рассмеялась.
– Разумеется! Это еще не поздно. Знаешь что, Роз-вита, я бы хотела ходить на прогулку с собакой. Но не с такой, как у папы. Охотничьи собаки ужасно глупы и ленивы – не двинутся с места, пока охотник или садовник не снимет с полки ружье. Знаешь, я часто вспоминаю Ролло.
– Ничего даже похожего на Ролло здесь нет. Правда, я этим не хочу сказать ничего плохого о Гоген-Креммене, он очень хороший.
Дня через три или четыре после разговора Эффи с Розвитой Инштеттен вошел в свой кабинет на час раньше, чем он это делал обычно. Его разбудило сегодня яркое летнее солнце; почувствовав, что ему не заснуть, он встал и принялся за работу, давно уже ожидавшую своего завершения.
Сейчас уже было четверть девятого, и он позвонил. Вошла Иоганна с подносом в руках, на котором, кроме завтрака и газет «Крейц-Цейтунг» и «Норддейче Аль-гемейне», лежало еще два письма. Он прочитал адреса и по почерку сразу узнал, что одно от министра. А другое? Почтовый штемпель был неразборчив, а слова-«его высокоблагородию господину барону фон Инштеттену» свидетельствовали о блаженном неведении общепринятых правил. Об этом говорили и незамысловатые каракули почерка. Но домашний адрес был указан удивительно точно: «В. Кейтштрассе, 1-е, третий этаж».
Инштеттен был достаточно чиновником, чтобы сначала вскрыть письмо его превосходительства. «Мой дорогой Инштеттен! Рад сообщить Вам, что его Величество соблаговолили подписать Ваше назначение. Искренне поздравляю Вас». Инштеттена обрадовали любезные слова министра, пожалуй, даже больше, чем само назначение, ибо к восхождению по ступенькам служебной лестницы он стал относиться скептически с того самого злополучного утра, когда Крампас, прощаясь с ним навсегда, посмотрел на него взглядом, который, видимо, вечно будет стоять перед ним. С этих пор он начал ко всему подходить с новой меркой, стал на все смотреть другими глазами. Ведь, собственно говоря, что такое награда? Не раз вспоминался ему в последние безотрадные годы полузабытый министерский анекдот о Ладенберге-старшем[110], который, получив, наконец, после долгого ожидания орден Красного орла, с ненавистью швырнул его в ящик стола и сказал: «Лежи, пока не станешь Черным». Вероятно, потом он превратился и в Черный, но, видимо, опять слишком поздно, так что радости награжденному, наверное, он опять не принес. Да, всякая радость хороша вовремя и при соответствующих обстоятельствах; то, что доставляет удовольствие сегодня, завтра может потерять свою цену. Сейчас, прочитав письмо министра, Инштеттен особенно глубоко почувствовал это. И, хотя он был весьма чувствителен к наградам и к проявлению благосклонности вышестоящих (вернее, был когда-то чувствителен к ним), сегодня ему было ясно, что все это одна только блестящая видимость и что так называемое «счастье», если, вообще говоря, оно существует, есть не что иное, как видимый миру блеск, за которым нет ничего настоящего.