– Счастье, если не ошибаюсь, заключается в двух вещах: во-первых, в том, чтобы занимать подобающее место (а какой чиновник может сказать это о себе?), а во-вторых, в мерном ходе повседневной жизни, то есть в том, чтобы не жали новые ботинки и чтобы удалось хорошо выспаться. И если семьсот двадцать минут двенадцатичасового дня прошли без особых неприятностей, можно говорить об удачном, счастливом дне.
В таком мрачном настроении Инштеттен был и сегодня. И вот он взялся за второе письмо. Прочитав его, он провел рукой по лбу и вдруг с болью почувствовал, что счастье есть, и у него оно было, и что теперь его нет, и оно уже никогда не придет.
Вошла Иоганна и доложила:
– Тайный советник Вюллерсдорф. – А Вюллерсдорф уже стоял за ее спиной на пороге.
– Поздравляю, Инштеттен.
– Вашим поздравлениям я верю. Других мое назначение только разозлит; впрочем...
– Впрочем? Уж не собираетесь ли вы и в такой день заниматься язвительной критикой?
– Нет, не собираюсь. Меня, правда, трогает милость нашего кайзера, а еще больше благожелательное отношение ко мне господина министра, которому я стольким обязан...
– Но...
– Но я разучился радоваться. Скажи я это кому-нибудь другому, нашли бы, что это рисовка. Но вы, вы все понимаете. Посмотрите, какая здесь везде пустота. Когда в комнате появляется Иоганна, наше так называемое «сокровище», мне становится не по себе. Ее «сценический выход», – и Инштеттен передразнил ее позу, – ее смешная игра плечами и грудью, игра, которая, очевидно, на что-то претендует, не то на все человечество, не то на меня одного, – все это настолько жалко и нелепо, что можно было бы пустить себе пулю в лоб, не будь это так смешно,
– Дорогой Инштеттен, и в таком настроении вы приступите к новой должности министерского директора?
– Ах, вот что! А разве может быть иначе? Да, прочтите это письмо, я только что его получил.
Вюллерсдорф взял письмо с неразборчивым штемпелем, позабавился «его высокоблагородием» и, подойдя к окну, стал читать.
«Милостивый государь! Вы, наверное, удивитесь, что я Вам пишу, но это все из-за Ролло. Аннхен сказала нам в прошлом году, что Ролло стал очень ленивый. Но нам здесь эту будет неважно, пусть его ленится, сколько захочет, даже чем больше, тем лучше. А госпоже очень хочется, чтобы он жил у нас. Когда она идет в поле или на пойму, она говорит мне всегда: «Знаешь, Розвита, я стала бояться одна, а провожать меня некому. Хорошо бы, если бы со мною был Ролло! Он ведь тоже не сердится на меня. Это все предрассудки, будто животные на такие вещи не обращают внимания». Так сказала сама госпожа. Больше я не знаю, о чем мне писать, только попрошу Вас, передайте привет моей Аннхен. И Иоганне, конечно. Ваша верная служанка Розвита Гелленгаген».
– Да, – сказал Вюллерсдорф, складывая письмо. Она стоит выше нас.
– Я такого же мнения.
– Очевидно, это и является причиной того, что сегодня вы все подвергаете сомнению.
– Вот именно. Но это у меня уже давно в голове. А сегодня эти простые слова с их вольным, или, может быть, невольным обвинением совершенно вывели меня из равновесия. Да, все это меня мучит давно. И я не вижу выхода из этого положения. Я уже ни в чем не нахожу удовольствия. И чем больше меня награждают, тем больше я понимаю, что все это пустяки. Жизнь моя непоправимо испорчена, и я все чаще и чаще задумываюсь: к чему мне это тщеславие и стремление сделать карьеру? Вот страсть к воспитанию, которая, кажется, мне свойственна, мне пригодилась бы для роли «директора нравственности и морали». Такие люди бывают! Ведь если бы так продолжалось и дальше, я бы тоже, наверное, стал невероятно знаменитым лицом, вроде доктора Вихерна[111] в гамбургском «Доме правосудия», укрощавшего одним своим взглядом и своей непогрешимостью самых закоренелых преступников.
– Гм, против этого ничего не скажешь. Вероятно, так и получится.
– Нет, теперь даже этого не получится. Это теперь ?лне заказано. Как могу я пронять какого-нибудь убийцу? Для этого нужно быть самому безупречным. А если этого нет, если у вас самого рыльце тоже в пушку, тогда вам придется даже перед своими собратьями, обращая их на путь истинный, разыгрывать кающегося грешника, забавляя их «гомерическим» раскаянием, Вюллерсдорф кивнул.
– ...Вот видите, вы соглашаетесь. А я не могу изображать грешника в покаянной власянице, а уж дервиша или какого-нибудь там факира, который, обличая себя, танцует, пока не умрет, и подавно. И вот какой выход я нашел наилучшим – прочь отсюда, уехать куда-нибудь к чернокожим, которые и понятия не имеют, что такое честь и культура. Вот счастливцы! Ведь именно этот вздор был причиной всего. Ведь то, что я сделал, делают не под влиянием чувства и страсти, а только в угоду ложным понятиям... Да, ложным понятиям! Вы попадаетесь на них, и вам крышка.
– Вы собираетесь в Африку? Ну, знаете ли, Инштеттен, это что-то невероятное, какой-то нелепый каприз. Зачем? Это подходит, скажем, какому-нибудь лейтенанту, у которого много долгов, но не такому человеку, как вы. О, вам, очевидно, захотелось стать вожаком чернокожего племени, с красной феской на голове, или сделаться побратимом зятя короля Мтеза[112]? Или вам угодно пробираться вдоль Конго в пробковом шлеме с шестью дырочками наверху и появиться у Камеруна или где-нибудь там еще? Невероятно!
– Невероятно? Почему? А если невероятно, то что же мне делать?
– Оставайтесь здесь и смиритесь. Кто из нас не без греха? Кто не говорит себе почти ежедневно: «Опять весьма сомнительная история!» Вы знаете, я тоже несу свой крест, правда, не такой, как у вас, но немногим легче. Но это же глупость – ваше рысканье в африканском лесу, эти ночевки в термитном муравейнике. Кому нравится, пусть это делает, а нам это не к лицу. Нам нужно стоять у амбразуры и держаться до последнего. А до тех пор извлекайте из малейшего пустяка – максимум удовольствия, любуйтесь фиалками, пока они цветут, памятником Луизы[113] в цветах или маленькими девочками в высоких ботинках, прыгающими через веревочку. Или отправьтесь в Потсдам, в церковь Умиротворения, где покоится прах императора Фридриха[114] и где сейчас начали сооружать ему гробницу. А будете там, поразмыслите над его жизнью. А если вас и это не успокоит, тогда вам уже ничем не помочь.
– Хорошо, хорошо. Но в году много дней, и каждый из них такой длинный... а потом еще вечера...
– Ну, с вечерами легче всего. У нас есть «Сарданапал»[115] или «Коппелия»[116] с дель Эра[117], а когда она уедет, останется Зихен[118]. Он тоже неплох. Пара кружек пива действует умиротворяюще. Многие, очень многие относятся к этим вещам иначе, чем мы. Один мой знакомый, у которого тоже в жизни не ладилось, как-то сказал: «Поверьте мне, Вюллерсдорф, без «вспомогательных конструкций» никак нельзя обойтись». Он был архитектор, строитель. Мысль его неплохая. Не проходит и дня, чтобы я не вспомнил его «вспомогательных конструкций».
И Вюллерсдорф, облегчив душу, взялся за шляпу и трость.
– Куда же вы сейчас идете, Вюллерсдорф? В министерство еще рано.
– Я намерен подарить себе сегодняшний день весь целиком. Сначала прогуляюсь часок по каналу до Шар-лоттенбургского шлюза, затем отправлюсь назад. Потом у меня назначена небольшая встреча у Гута[119] на Потсдамской улице, там нужно подняться по деревянной лестнице вверх. Внизу – цветочный магазин.
– И вам это доставляет удовольствие? Вас это удовлетворяет?
– Я бы не сказал. Но немного помогает. Там я встречаю постоянных посетителей, любителей ранней выпивки, фамилии которых лучше умолчать. Один из них расскажет о герцоге фон Ратиборе, другой о епископе Копне, а третий даже о Бисмарке. Всегда узнаешь что-нибудь любопытное. Конечно, на три четверти это неправда, но если остроумно, никто особенно не критикует и слушают с благодарностью.
И с этими словами он ушел.
Май в этом году был хорош, а июнь и того лучше. Однажды в июне в Гоген-Креммене неожиданно появился Ролло. Преодолев чувство боли, которое в первый момент ей причинило его появление, Зффи преисполнилась радости, что Ролло снова находится у нее. Все хвалили Розвиту, а старый Брист, оставшись с женой, стал расточать хвалы и Инштеттену: как-никак он галантный человек, не мелочный и с добрым сердцем, «Если бы не эта дурацкая история, они были бы образцовой парой». Единственным, кого это свидание оставило спокойным и невозмутимым, был сам Ролло: то ли потому, что у него отсутствовало чувство времени, или, быть может, он рассматривал разлуку как некий беспорядок, который был наконец устранен. Вероятно, имело значение и то, что он постарел. Ролло не был щедр на нежности, так же как не выражал своей радости и во время свидания, но что касается его преданности, то она, кажется, еще возросла. Он ни на шаг не отходил от своей госпожи. К охотничьей собаке Бриста Ролло отнесся довольно доброжелательно, но как к существу низшего порядка. Ночью он спал на циновке у двери в комнату Эффи, а утром, если завтракали на свежем воздухе, лежал недалеко от солнечных часов, сонный и невозмутимый, Но как только Эффи вставала из-за стола и шла в переднюю за соломенной шляпой и зонтиком от солнца, к нему возвращалась молодость. Не обращая никакого внимания на то, что это ему уже не по силам, он несся вверх по деревенской улице, а затем снова назад к Эффи, и успокаивался лишь тогда, когда они добирались до ближнего поля. Эффи, для которой воздух теперь был важнее, чем самый красивый пейзаж, избегала прогулок в лес. Большей частью она шла по широкой дороге, обсаженной в начале старыми-престарыми вязами, а дальше, где начиналось шоссе, тополями. Эта дорога вела к железнодорожной станции, находившейся на расстоянии часа ходьбы от Гоген-Креммена. Эффи наслаждалась решительно всем, она вдыхала запах полей, запах рапса и клевера, следила, как взмывают в небо жаворонки, смотрела, как поят у колодцев коров, слушала, как звенят колокольчики стада. Ей хотелось закрыть глаза и погрузиться в сладкое забвение. Недалеко от станции у самого шоссе лежал дорожный каток. Здесь она всегда отдыхала, наблюдая за суетой на платформе. К станции часто подходили поезда, то с одной стороны, то с другой. Случалось, что два столба дыма, вначале как бы закрывавшие друг друга, начинали расходиться в разные стороны, все дальше и дальше, пока не исчезали совсем, за деревней и за лесом. Ролло сидел рядом с ней, принимая участие в завтраке, Но, поймав последний кусок, он уносился как бешеный, очевидно, для выражения своей благодарности, по какой-нибудь борозде и мчался до тех пор, пока из-под носа его с испугом не взлетала куропатка, сидевшая где-то на яйцах и которую он ненароком вспугнул.