VI. Продолжение
Мужичок Андрей, представлявший некоторым образом одну тринадцатую долю состояния бывшей заседательши, помещался с женою и детьми в мазанке; но это решительно ничего не доказывало: во-первых, хорошая мазанка ничуть не хуже нашей обыкновенной избы, и, наконец, мазанка Андрея считалась чуть ли не лучшею в околотке. Между нею и ее хозяином было даже что-то общее: она так же неказиста была на вид, но стоило взглянуть на нее, чтоб понять сразу, что в ней жил честный, трудолюбивый хозяин. Все лепилось неуклюже, если хотите, но было так хорошо, так плотно и чисто смазано; окна не отличались правильностью и приятными размерами, но все стекла были целы; стропила кровли и гнилушки в углах нигде не просвечивали. Двор Андрея мог служить образцом крестьянского двора; сани и зимние снасти укладывались рядком на верхних балках под крышкою навеса; в старых голубоватых плетнях мелькали кой-где свежие зеленые прутья жимолости, вплетенные для поддержки; солома, назначенная для печения хлебов, громоздилась в углу, связанная в снопы; словом, куда ни глянешь, всюду хорошо.
Уж самая наружность мазанки пришлась Лапше не по сердцу. Войдя во двор, он окончательно нахмурился. «Нет, это не свой брат…» – сказал сам себе Лапша, и с этой минуты левая бровь его стала как будто опять клониться книзу. Бодрость и разговорчивость, так внезапно овладевшие Тимофеем на последней станции, получили бы, без сомнения, сильное подкрепление, если б вошел он во двор к разоренному крестьянину; но здесь ему было неловко.
«Нет, это не то… Это не свой брат!..» – мысленно повторял он, уныло поглядывая на стороны.
На стук въехавшей подводы выбежали один за другим ребятишки Андрея; за ними явилась жена его, женщина немолодая, почти одних лет с мужем. С первых слов, которыми поменялись они, видно было, что жили они хорошо и согласно. Участие, которое тотчас же приняла хозяйка в Дуне, быстро сблизило ее с Катериной; они разговорились; ребятишки Катерины жались подле матери; ребятишки Андрея стояли насупротив и глядели на гостей во все глаза. Наконец их оставили глазеть друг на дружку. Катерина и Прасковья[74] присоединились к Тимофею, Андрею и Маше; первые два, то есть больше, впрочем, Андрей, распрягали лошадь; вторые развязывали воз, чтобы вынуть чистые рубашонки, в которых сильно нуждались братья. Ребятишки, предоставленные собственному произволу, минуты две стояли молча; у каждого указательный палец находился во рту; потом начали они слегка подталкивать друг друга локтем и, наконец, все шестеро побежали на улицу. Когда, по прошествии часа, хозяева и гости сошлись к обеду, мальчуганы окончательно уже сдружились; оказалось даже, что Костюшка дал тумака Ваське, а Гараська подставил ногу Авдюшке.
За обедом хозяин и хозяйка приступили с расспросами: им хотелось узнать подробнее, в чем именно заключалась главная цель переселения. Катерина передала им, как могла, объяснения и наставления, полученные ею в Марьинском. Как только заговорила она, Лапша замолк, но улыбка легкого пренебреженья бродила на губах его; он во все время потряхивал головой, как бы мысленно опровергая каждое ее слово.
– Воля твоя, тетка, а я все-таки в толк не возьму, – сказал! Андрей, когда кончила Катерина, – не стоит, воля ваша, не стоит из-за этого строиться… не стоит переселять да тратиться – воля ваша! Ведь лугу-то всего триста десятин каких-нибудь, и тех, может, не наберется; кто их мерил!..
– Мы этого, родной, ничего не знаем.
– А коли не знаешь, так не говори, – неожиданно перебил Лапша тоном человека, вступающего в разговор так только, из снисхожденья, – и не говори лучше. Стало быть, знают, чего луг-то стоит, коли послали…
– Что ж он стоит-то, по-твоему? – спросил, посмеиваясь, Андрей.
– А то стоит, – произнес Лапша, глубокомысленно насупливая брови, – у нас десятину-то луга за четыре рубля внаем отдают… Ну и сосчитай, чего триста-то десятин стоят.
– Да то ведь, говоришь ты, у вас. У нас поди-ка отдай по четыре-то рубля – тебе глаза высмеют. Знамо дело, кабы да этот луг перенести в ваши места, – ну, тогда было бы из чего хлопотать; а до вас верст-то с полтысячи: поди-тка перевези туда сено-то!.. Дай нам половину, хоть одну третью долю дай той цены, что говоришь, у нас тогда денег куры бы не клевали! А почему у нас ни у кого денег нет? почему? потому что господь посылает нам всего вволюшку, да сбыть-то некому! Вот хошь бы у меня теперь: весь дом обыщи, копейки не найдешь, а глянь на гумно: позапрошлый хлеб, и того много.
Лапша заикнулся было о гуртовщиках и воловьих стадах, которые прогоняли по лугам, но замечание его возбудило только смех Андрея. «Да, как же! гуртовщики такие дураки, что станут гонять на авось скотину! У каждого гуртовщика, гоняющего скот большими партиями, луга сняты заранее по всей дороге, сняты на многие годы и по контракту». Андрей привел в пример богатого мещанина, гуртовщика Карякина, который жил от них в четырех верстах: у него было своих, коренных, полторы тысячи десятин; он тут даже и поселился; кроме этого, Карякин принанимал еще лугов у соседних помещиков, в том числе и у Ивановой. Андрей помнил хорошо, что Иванова отдавала луг Белицыных рублей за сто ассигнациями Карякину.
– А все же, слышь, сто рублей! – перебил радостно Лапша.
– Ну так что ж?
– А то же, что сто рублей! – повторил Лапша, как бы поддерживая Андрея.
– Ну, хорошо, – сказал тот, – возьми-ка сосчитай теперь, что будет стоить вам построиться на этом луге – это раз; потом, чего стоило перевезти вас, – выходит, когда ж вы поверстаете прибыль-то на убытки, а? Ну, то-то же и есть!.. Ну, да это дело господское; такая, значит, ихняя была воля. А вот теперь другое пойдет дело, – примолвил Андрей, обращаясь к жене, – то-то, я чай, расходится наша Анисья Петровна, как проведает обо всем этом… Шутка! почитай десять лет лугом-то ихним владеет!
– Я и то сижу так-то да думаю, – сказала Прасковья, – думаю: шибко больно разобидится; пожалуй что на нас осерчает: зачем, скажет, их к себе пустили!
– Вот!.. Надо же где-нибудь им остановиться; не у нас, так у другого. Не в поле же им жить, не цыгане, – она сама, чай, знает. И то сказать, сердце ее недолгое: покричит, покричит, да и уймется: у ней все так.
– А что, родные, какая она у вас? – спросила Катерина, которой хотелось вообще разузнать о нраве помещицы, прежде чем к ней представиться.
– Ничего, живем, по милости господней, – отвечал Андрей, – ни в чем пока не нуждаемся, всякого жита есть у нас, да и у всякого, кто не любит лежать скламши руки. Ничего; помещица хорошая; одно разве: уж оченно хлопотлива, во всякую, самую нестоящую мелочь, до всего сама доходит; у ней нет этого: позвала крестьянина или бабу, сказала: «то, мол, и то делай», – сама идет! Пахать рано выйдешь, с солнцем выедешь – а поля наши не ближние, смотришь – она там тебя дожидает! И женщина уж не молодая, да тучная, ражая такая, а ничего нет этого в ней, никакой, то есть, устали не знает! Особливо дивимся мы в жнитво: так с поля тогда, почитай, и не сходит; придет на заре, вечером уходит; да как, братец ты мой, добро бы сидела да поглядывала, как жнут, – сама жнет! Возьмет это серп: «Эх, скажет, какие вы бабы слабые да ленивые! вот, говорит, как надо!» станет впереди всех и почнет жать и почнет… никто за ней не угонится! В полдень даже, и то воздохнуть не даст; тут же у бабы у какой-нибудь возьмет хлебца, хлебнет кваску и опять пошла… Диковинное дело, как осиливает! Так бабы-то за ней и валятся с устали, а она ничегохонько! Оботрет только пот, и опять, и опять… Вот хозяйка моя теперь даже, и то спину-то почесывает. Подлинно сказать: жутко приходится в жнитво бабам: опосля жнитва-то недели две не разогнешь спины-то…
Хотя Лапша не принадлежал Анисье Петровне, однако ж рассказ о непосильной работе невольно перенес его мысли к Марьинскому: он снова вспомнил о нем с сожалением. Там, правда, мужики были очень бедны – ни у кого еще зимою не нашлось бы летошнего хлеба, но зато благодаря старости и снисходительности Герасима Афанасьевича каждый мог лежать на печи, сколько вздумается.
– Ну, а что? как она в разговоре-то? сердита? кричит? – спросил Лапша, стараясь улыбнуться, но, в сущности, не без смущения помышляя о предстоящем свидании с помещицей.
– Да ништо-таки: покричать любит, любит покричать. Знамо, дело женское: другим чем нельзя взять, они голосом! – философически заметил Андрей. – Уж на что: воробьев либо галок начнет гонять у себя по двору, у нас даже, и то слышно! А уж как осерчает, не уймешь никак, так с дуба и рвет: добре голосиста, так инда вся даже покраснеет… Вот услышишь: она, чай, сильно на вас напустится… Знамо, ведь почитай луг-то своим считали, десять лет владали…
Лапша, у которого обе брови начали приближаться к носу, вдруг тяжко закашлялся.
– Что ты, батюшка? – спросила хозяйка.
– О-ох! – простонал Лапша, раскашлясь окончательно, – грудь добре пуще схватило… о-ох! устал оченно с дороги-то… о-ох! шутка, сот пять верст прошли…