Он выкрикивал все это, бегая по комнате, размахивая руками, в порыве гнева позабыв о правилах хорошего тона. А старый граф наблюдал за ним с любопытством мудрого и опытного исследователя человеческих душ. Дав ему выговориться, старик невозмутимо сказал:
— Знаешь, Мстислав? Когда я вижу тебя таким возбужденным, мне всегда кажется, что ты сердишься потому, что находишь в этом удовольствие.
Озадаченный словами дяди, Мстислав остановился посреди кабинета и усмехнулся нехотя.
— Eh bien, c’est vrai, mon oncle! [149] — сказал он. — Откровенно говоря, я редко чувствую, что живу. А вот когда рассержусь, то испытываю нечто подобное. Этот несносный Жорж мне уже порядком надоел, пора его прогнать. Смирный, как овца, нем, как рыба. Уже три месяца служит у меня и ни разу не разозлил меня как следует. Но je vous assure, mon oncle[150], когда эта лиса в мундире с золотыми пуговицами сидела сегодня напротив меня и несла весь этот вздор про бумажку, штраф и тому подобное, я почувствовал, что tout de bon, hors de moi…[151] Вот и сейчас только представлю себе, какой будет скандал!.. Нет, этого нельзя так оставить, нужно действовать…
— Действуй, действуй, mon cher, — одобрил граф Святослав, — а если понадобятся деньги, мой карман к твоим услугам. И хоть я не обладаю твоим счастливым даром время от времени сердиться и таким образом чувствовать, что живу, дела нашей семьи мне тоже не безразличны. Больше того, я убежден, что нам во что бы то ни стало надо сохранить свое положение, ибо толь» ко оно может дать те мелкие, жалкие радости, которые доступны человеку на этом свете.
Дядины слова не обрадовали и не опечалили Мстислава. Он молча ходил по комнате, думая о чем то, и наконец, остановившись перед графом Святославом, сказал:
— Mon oncle, я завтра еду в Рим.
— Vas y, mon cher[152]
— Год назад туда отправился Бондондоньский— простой шляхтич, vous savez, mais diablement riche[153], a вернулся…
— Я знаю эту историю…
— Oui, mon oncle[154]. A с нашими связями… К тому же мама десять лет назад была в Риме и оставила о себе хорошую память, поэтому я полагаю…
— Eh bien, vas à Rome[155]. A сейчас мне надо переодеться, сегодня у меня tu sais, un dîner d intimes[156]. Князь Б. тоже будет. A propos[157], как там проект твоей матери?
— Какой проект?
— Le projet de ton mariage avec la princesse Stéphanie В.[158]
Лицо Мстислава передернуло нескрываемое отвращение.
Comment vous va t — elle?[159] — допытывался дядя.
Страшна как ночь, — нехотя ответил Мстислав.
— Fi donc[160], Мстислав! Ведь она княжна!
— А похожа на ведьму!
Mais vous avez des expressions… mon cher…[161] или ты собираешься жениться на богине красоты? Не будь наивным! Богинь найдешь ты сколько угодно за деньги; но помни, что любое лакомство в конце концов приедается. Мы женимся не pour le plaisir de notre coeur [162], как говаривали в старину чувствительные пастушки, а чтобы не приходилось в таких вот случаях ездить в Рим или, на худой конец, чтобы деньги были для такого путешествия.
Мстислав выслушал его с брезгливой гримасой, а потом сказал:
— Mon oncle, хоть мне и дороги интересы семьи, я не могу ради этого жертвовать своей свободой и надевать на себя ярмо неизбежных и тягостных обязанностей. Впрочем, не стоит загадывать; может быть, жизнь и вынудит меня к этому, но пока, oncle, я хочу следовать вашему примеру в надежде избежать — comme vous, mon oncle[163], сладостных уз Гименея.
Сказав это небрежным тоном, так что нельзя было догадаться, говорит он всерьез или шутит, Мстислав отвесил низкий поклон и вышел из комнаты.
За совещанием с дядюшкой последовало другое, более долгое и доверительное — с матерью, а потом третье, самое длительное, с лучшим варшавским ювелиром. Но вот все позади: и материнские благословения, и наставления аббата о нравах и обычаях, этикете и церемониале папского двора, и вялое рукопожатие графа Святослава, и долгие лицемерные объятия графа Августа, — Мстислав сел в карету и укатил.
А через месяц после того памятного дня карета Мстислава (неизвестно, графа или даже князя) снова остановилась у подъезда.
— Voilà notre jeune comte qui arrive! [164] — опять неестественно громко закричал глядевший в окно граф Август.
— Peut—être prince?[165] — улыбнулся аббат.
Графиня, волнуясь, поднесла белую руку к шелковому корсажу, под которым часто билось сердце.
В прихожих, на лестницах, перед парадным подъездом поднялась суетня. Дворецкий, швейцар с галунами, лакеи — все услужливо кинулись навстречу молодому барину, А он далеко не так проворно и бодро вылез из кареты, как подобает человеку, который без колебаний предпринял столь далекое и, по — видимому, успешное путешествие. Худой и бледный молодой граф (или князь) казался утомленным даже не дорогой, а скучной необходимостью жить.
Его красивые миндалевидные глаза смотрели сонно; стройный и худощавый, он с таким трудом волочил ноги, как будто поднимался по крутой лестнице.
— Принимает сегодня мой дядя? — спросил он у графского камердинера, тоже вышедшего его встречать.
— Принимает и вместе с ясновельможной графиней ждет ясновельможного пана.
При виде сына ясновельможная графиня только пошевелилась в кресле, но даже не привстала. Знатной даме не к лицу кидаться сыну на шею, как бы ни был он дорог ей и сколько бы ни длилась разлука, да и благовоспитанный сын никогда не раскроет объятий навстречу даже самой лучшей из матерей. Графиня просто протянула сыну свою белую руку и тихо, томно сказала:
— Bonjour, шоп enfant[166].
— Bonjour, maman[167], — ответил сын и прикоснулся губами к ее руке.
Так же сдержанно поздоровался с ним и граф Святослав; зато граф Август выразил свою радость более бурно и многословно. Аббат пожал юному путешественнику руку, сказав шутливо:
— Я, право, не знаю, как вас величать… prince ou comte? [168]
Мстислав вместо ответа обернулся к раскрытой в соседнюю комнату двери и, увидев рыжую бороду Жоржа, позвал:
— George! Mon étui de Rome! Celui, que tu sais![169]
— Oui, monsieur le comte[170], — прозвучало в ответ.
Граф Август, графиня Виктория и аббат переглянулись и, точно сговорившись, разочарованно прошептали:
— Comte!
Только граф Святослав невозмутимо помешивал золочеными щипцами в камине, словно ничто на свете его не интересовало.
— Ну, что твой Жорж — все так же спокоен и флегматичен? — спросил он.
— Немного изменился к лучшему. В Вене устроил мне бурную сцену из за какого то немецкого фрикасе; в Польше, дескать, такое и мыши грызть не станут. Я отчитал его хорошенько за эти гастрономические причуды, а он мне на каждое слово — десять в ответ. Наконец через четверть часа я вышел из себя — и на следующий день подарил ему что то из своего гардероба…
— Браво! — сказал граф Святослав. — Значит, в Вене ты неплохо провел время. А в Риме?
— Скука смертная… — ответил Мстислав, подавляя зевок. — В театры я не хожу, са m’embête; [171] памятники и развалины мне все давно известны… В перерывах между визитами и деловыми свиданиями спал, как медведь в берлоге… И думал порой, что и вправду засну вечным сном…
— Ба! Совсем невесело! А на какого нибудь там метрдотеля или рассыльного ты не мог рассердиться?
— Oui da, mon oncle! [172] Но ведь я был на положении d’un comte polonais [173], а вы сами знаете, что это значит. Бесконечная почтительность и услужливость на каждом шагу…
— А Жорж?
— 1! était assommant[174] со своей рабской покорностью…
— Au nom du ciel[175], дорогие мои, неужели в такой важный момент нельзя поговорить о чем нибудь другом, кроме Жоржа и странного пристрастия Мстислава к скандалам и ссорам?
Это восклицание вырвалось у графа Августа, который с самого появления племянника сидел как на иголках. Ему не терпелось узнать, как решилось их дело в Риме, а тут все делают вид, будто это интересует их как прошлогодний снег.
В ответ на эту неуместную выходку Мстислав пожал плечами и махнул рукой, словно хотел сказать: «А стоит ли рассказывать о таких пустяках!» — а хозяин дома осуждающе посмотрел на брата, невозмутимо добавив:
— А что ты во всем этом находишь важного, дорогой граф? По — моему, ровно ничего не происходит:
il n’y a que des enfants et des gens de peu, qui se trémoussent et se mettent hors d’eux, pour des riens! [176]
Граф Святослав не скупился на подобные уроки своему до неприличия несдержанному и неотесанному брату. К счастью, вошел Жорж с серебряным подносом, на котором лежал бархатный с золотом футляр, и это избавило графа Августа от необходимости выдерживать ехидный взгляд графини, этой воплощенной добродетели.