В переднем углу избы стояла божница со множеством темных икон и лампадкой из цветного стекла, на стене висела раскрашенная картина, изображавшая «Как мыши кота хоронили», вдоль бревенчатых стен стояли широкие и тяжелые сосновые скамьи, перед божницей — стол. Четверть избы занимала большая русская печь с белым подтопком, с чуланом за ним и обширными полатями, которые соединялись с печью толстым брусом. Большие лазали на полати прямо с печи, дети могли перелезать туда только по брусу. Около двери — коник, в котором хранились лыки, сбруя и разный хозяйственный скарб.
В простенке между передними окнами висело, наклонясь, аршинное зеркало базарной работы, украшенное бумажными цветами, засиженное мухами. Чаще всего останавливалась перед кривым своим отражением в этом зеркале Настя.
Настя была статная светловолосая девушка с миловидным лицом. Она «невестилась», одевалась в ситцевые платья, носила кольца и серьги.
Стекла окон мороз изукрасил вычурными синими цветами. Зимние сумерки сгущались. Настя, подышав на стекло и поглядев в оттаявший кружок одним глазом, крикнула детям:
— Качка идет!
В калитку стучался единственный в деревне нищий.
Опрометью, как испуганные котята, бросились дети с печки на полати, карабкаясь по брусу, забились там в дальний угол, зарылись головами под подушки и тулупы.
Медленно вошел Качка, крепко хлопнув заиндевевшей дверью.
Он был очень высок ростом, худ и тонок, с маленькой, птичьей головой, остриженной наголо, со смуглым морщинистым лицом почти без растительности, с длинным острым носом, с большой сумой, висевшей через плечо почти до земли. Худые, тонкие ноги в промерзлых лаптях, обернутые тряпьем, дрожали. На исхудавших плечах моталась старая солдатская шинель.
— Милостинку Христа ради! — тихо сказал Качка и стащил с головы рваную шапку, крестясь на иконы.
Настя пошла в чулан, принесла большой ломоть ситного хлеба.
— Прими Христа ради!
Качка перекрестился, опустил кусок в бездонную тощую суму и сказал своим хворым глухим голосом:
— Спасет Христос!
— Погрейся! — жалостливо сказала бабушка. — Тебе бы на печке лежать, а ты по миру ходишь!
— Нет у меня никого, все померли, а солдата, видно, и смерть не берет, качки ее заклюй!
— А коли ты на службе-то был? давно, чай? — слегка заикаясь, спросил Яфим.
— Давно! — старый солдат выпрямился. — При анператоре Миколае Первом служил, еще до воли, двадцать пять лет, а ноне вот — хожу по миру. Што поделаешь? Судьба! качки ее заклюй!
— Чего это — качки?
— Воронье в старину мы качками называли… пословица у меня такая: качки ее заклюй!
— Да ты и то на старого ворона похож!
— Качкой дразнят, а крещеное имя и сам забыл!
— Годов-то сколь тебе?
— Многа! смолоду больно здоров был, в гренадерах служил… одних палок до тыщи получил, а розог и не упомню сколь, скрозь строй водили и в беглых был, всего было… ну, пымали, в железные кандалы заковали и — на кобылу!..
— На какую кобылу?
— А эфто, сударка, коли на площади секли кнутом, так на кобылу клали — на помосте скамья такая, на дыбы ее ставили, руки-ноги ремнями привяжут, а палач — берегись, ожгу! — как кнутом вдарит, сразу кровь брызнет!
Качка с торжеством оживился, когда крикнул глухим своим голосом: «берегись, ожгу!»
— Страсти каке́! — всплеснув руками, вздохнула Настя.
— Нынче што за служба? — охотно продолжал Качка. — Баловство одно!.. При нонешнем государе — ни тебе скрозь-строя, ни тебе кобылы, ни тьфу тебе — розги — ничего! Рази эфто служба, качки их заклюй! Нет, они бы послужили с наше! Забрали меня вьюношей, скованного увезли, а воротился домой стариком, шкура у меня дубленая, живого места нет на спине, рубцы-то и сейчас ноют по ночам!.. Вот это — служба! Маршировка была — ногу-то вытягивай, носок к носку, все как один во фрунте стоишь — ни жив ни мертв, в амуниции — чистота, опять же артикулы — «на краул», например, взять — легкость требовалась, а пехота идет — земля дрожала! Э, да что баять, касатка, нету нынче такой службы! Покойный анператор Миколай Первый говаривал: девятерых убей, десятого выучи! И убивали! А я вот двужильный был. Бессмертным в полку звали, боялась меня смерть! Воротился домой вчистую, ан — нет ни кола, ни двора, ни родных, ни свойственников: всех бог прибрал! А вот живу да живу, качки меня заклюй, одно слово — бессмертный!..
— А на войне бывал ты, дедушка?
— Как же! Севастопольскую канпанию всеё перенес! Георгия имел за храбрость! што было!.. ад кромешный!.. сколь народу полегло! ну, бог меня хранил неизвестно для ча: и секли меня, и скрозь строй водили, и на кобыле был, а на войне — хоть бы те царапина! Да таперича и забыто все!
Ребятишки, чуть дыша и едва высунув головы из-под тряпья, с ужасом слушали страшный рассказ.
Качкой пугали в деревне детей, говорили им, что старый солдат уносит их в своей суме. Никто, кроме него, не ходил с сумой за подаянием; только поп, который несколько раз в год приезжал с Мещанских Хуторов по сбору.
Качка ушел. Ребята слезли с полатей своим обычным путем через брус на печь — и свесили через «задорогу» свои головы.
В избе потемнело.
Бабушка в чулане долго раздувала уголек на шестке русской печи и, наконец, зажгла лучину, сунула ее в светец, стоявший над лоханью. Изба осветилась неверным, блуждающим светом.
Дед попрежнему плел лапоть, постукивая черенком кочедыка и смачно понюхивая время от времени темный табачный порошок из берестяной табакерки, ловко насыпая его на ноготь большого пальца и втягивая одной ноздрей понюшку. Продолжая работу, он тихонько напевал под жужжанье веретен протяжную песню:
Мы пройдем-ка, братцы, вдоль по улице,
Пропоем-ка мы песню старую,
Песню старую, Волгу-матушку!
Как только дед запел — ребята очутились на полу у его ног, они тоже принялись плести что-то из обрезков лык.
В песне говорилось о старике и старухе, толковавших, кого бы из сыновей сдать в солдаты:
Уж как сдать ли не сдать сына старшего?
Да у старшего — дети малые!
Уж как сдать ли не сдать сына среднего —
Да у среднего жена ласкова…
Наконец, решили сдать младшего:
У него ли нет ни жены, ни детей,
Да и сам-то он непочетчик-сын!
В такт пению жужжали веретена. Сквозь завывание вьюги где-то далеко давно уже слышался колокольчик, то замиравший, то вновь начинавший звенеть, словно ночевать просился, да нигде не пускали.
Песню перестали слушать, но дед все еще пел:
Не пустили бы ночевать тебя,
Да уж так и быть — садись ужинать:
По речам твоим — из солдат идешь,
А у нас сынок в некрутах забрит,
В кандалах ушел в службу царскую,
Двадцать лет прошло и пять годиков
И неведомо — жив ли, нежив ли?
Тут он помолчал, постучал кочедыком и под аккомпанемент веретен и прялки закончил:
Ты, родимый мой сударь-батюшка,
Ты, родимая моя матушка,
Узнаете ли свово сына меньшого?
Женщины продолжали прясть, а ребята удивленно смотрели на деда. Им представлялось — как младший сын воротился к родителям, худой и старый, как Качка, слезы текут у него по страшному лицу с длинным носом и безобразной, наголо остриженной головой.
Ползком перекочевали к ногам бабушки и, крутя оловянные пуговицы ее синего пестрядинного сарафана, в один голос пристали:
— Баушка! Сказку сказывай!
Бабушка стала рассказывать тихим, милым, старушечьим голосом, не переставая прясть и по временам, по ходу действия, петь, изображая козу:
Козлятушки, детятушки!
Отопритеся, отомкнитеся,
Ваша мать пришла,
Молочка принесла!
Бежит молочко по вымечку,
Из вымечка по копытечкам,
Из копытечек — во сыру землю!
Жалобно и сказочно звучала песенка. Бабушка, изображая волка, говорила и пела толстым голосом; изображая козляток, опять меняла тембр.
Когда волк шел к кузнецу выковывать более тонкий язык, бабушка делала особое лицо и говорила по-волчьи низко и густо:
— Кузнец, кузнец, больно я прост, язык у меня толст, скуй мне тонкий язык!
Волк добился своего, обманул и съел козляток; дети с ужасом, как бы наяву, видели казнь, которою отомстила ему обиженная мать:
— Кума, кума, шерстка горит!
— Так тебе и надо: зачем моих козляток съел?
— Кума, кума, ножки горят!
— Так тебе и надо!..
Верхом искусства сказочницы была история об Иванушке и Аленушке: слушая эту сказку, дети уже не в первый раз обливались слезами лучших человеческих чувств.
Бабушка рассказала о чудесной кобылице, родившей золотогривых коней и конька-горбунка, об умных братьях и Иване-дураке; умные женились и обманывали отца, а Иван честно сторожил отцовское поле. За это умные братья считали его дураком, но вышло так, что именно ему повалило счастье, когда умным достались золотогривые кони, а дураку невзрачный горбунок. Горбунок обладал волшебной силой и нес своему хозяину верную службу. В конце сказки, когда Иванушка, казалось бы, неминуемо должен был погибнуть в кипящем котле, горбунок и тут пришел ему на выручку и даже вознаградил его за его горести: выварившись в котле, Иван оказался красавцем, умницей и обладателем самого большого царства в мире.