Так же обстоит дело со снами и рассуждениями о снах. Мы не думаем, что они созданы Богом для того, чтобы быть профессией и главным делом человеческой жизни, но часто мы замечали, что. слишком мало снов и слишком мало внимания к нашим снам — это тоже что-то неправильное. Нет, время от времени нам следует склоняться над этой прелестной бездной, чтобы подивиться ее тайнам, обнаружить в разорванной череде ее картин намеки на что-то целостное и подлинное и полюбоваться несказанными часто красотами ее фантомов.
На днях я был во сне в Тессине, в немного чужом, слишком возвышенном, каком-то преувеличенном Тессине, и шел с кем-то по незнакомому предместью, где между стенами, оградами и новостройками виднелись горы. Среди зданий выделялось одно, которое называлось «Новая мельница», очень высокое, многоэтажное, светло-красное; в нем, несмотря на его непропорциональность и огромность, было какое-то странное очарование, я то и дело поглядывал на него. Но мы не гуляли без дела, а шагали довольно энергично, кажется, мы шли к поезду, несли какую-то кладь и, не зная дороги, торопились и беспокоились. Кто был мой путник, неясно, но, во всяком случае, это был близкий, задушевный друг, неотделимый от меня и моей жизни. Мы подошли к каменной ограде, за которой довольно тесно стояли старые запущенные дома, и я покинул улицу, перемахнул через низкую ограду одним большим шагом и пошел туда дальше, хотя, казалось мне, точно знал, что дороги там нет, что там мы очень скоро заблудимся в дворах, садиках и других частных владениях и навлечем на себя неприятности своим вторжением. Однако ничего подобного не произошло, мы без помех продвигались вперед, все в том же беспокойстве спешки, рядом с нами и позади нас тоже шли люди, и на этой дороге, которая дорогой не была, я издали увидел среди других фигур шедшего навстречу мне одного своего старого друга, он нисколько не изменился за те долгие годы, что мы не виделись, и как бы нисколько не постарел. Но оттого, что мы торопились, да и по каким-то другим, неясным причинам, здороваться с ним мне не хотелось, я отвел глаза и сделал вид, что мы незнакомы, и вот он прошел мимо нас, вернее, исчез, прежде чем поравняться с нами, словно угадав мое желание и уступая ему.
Тут между домами справа от нас открылся некий вид, из-за которого я не забыл этот сон и пожелал записать воспоминание о нем. Открылся вид на просторную, плавно поднимающуюся высоко вверх местность. «Неужели ты не видишь? — крикнул я своему товарищу, не останавливаясь однако. — Так смотри же, смотри, это же невероятно красиво!» Мой друг взглянул туда, но остался спокоен и ничего не ответил. А меня эта картина задевала за живое, я впивал, я вбирал ее в себя, как великий подарок, как редкостное исполнение желания. И необыкновенность этой местности состояла в том, что она была одновременно действительностью и искусством, одновременно местностью и картиной-пейзажем. Она поднималась в гору, посредине, на предгорье, стояла церковь, кругом — деревни, позади розово светящиеся гребни гор, на склоне ниже церкви — две маленькие нивы, и прежде всего благодаря этим нивам все казалось, все виделось мне не только красивым, но и написанным красками и желанным, а написаны они были отчасти неаполитанской желтой, отчасти смесью крокуса с большим количеством белил. Не было никаких холодных прохладных красок, все оставалось в гамме красного и желтого.
Рядом с нами по дороге шел молодой человек (француз или житель французской Швейцарии) со своей женой. Когда я так восторженно и увлеченно указывал своему спутнику на открывшийся вид, швейцарец приветливо-хитро улыбнулся мне и сказал: «Да, правда ведь, ничего прохладного, одни только теплые краски — так примерно сказал бы Сезанн». Я счастливо ему кивнул, и у меня уже зачесался язык перечислить ему как коллеге краски этой картины: охра, неаполитанская желтая, крокус, белая, очень светлый краплак и так далее, но тут же мне показалось это слишком интимным, слишком профессиональным, и я не стал перечислять красок, но улыбнулся ему и порадовался, что вот еще кто-то видит так же, как я, ощущая при этом и думая то же самое.
Из сна, который продолжался и принес совершенно новые сцены, я сохранил картину этой теплой волшебной местности и ношу ее в себе как дар бога снов. Ее краски были любимыми красками моей палитры, когда я еще порой дилетантски занимался живописью, они одно время преобладали также на палитре моего друга, художника Луи. Но поразительно и немного жаль: когда я воссоздаю себе наяву увиденный во сне идеальный пейзаж, сияние которого было так волнующе прекрасно, несло столько счастья, эти маленькие желтоватые нивы, эту красновато вздымающуюся горную церковь, всю эту игру теплых, желтых и красноватых тонов, всю эту сказочную и торжественную музыку его палитры, пейзаж этот, правда, все еще светится, он, правда, все еще теплый, красноватый, но он уже чуть-чуть слишком красив, чуть-чуть слишком розов, чуть-чуть слишком гармоничен, чуть-чуть слащав, даже чуть-чуть пошловат.
И теперь мне трудно сохранить этот подарок в полной целости, защитить его от скепсиса и критики, радоваться и при воспоминании прежней чистой радостью его красоте, наполнившей меня на какую-то секунду сна таким неимоверным счастьем. По пробуждении и при попытке снова точно представить себе его красоту она показалась мне уже чересчур красивой, уже чересчур смазливой, уже чересчур идеальной, и эта тайная критика не умолкает хотя бы лишь на мгновение. И не было ли в той полной понимания улыбке романского коллеги, в его словах о пейзаже, которые он без нужды вложил в уста старика Сезанна, — не было ли в этой сочувственной улыбке художника или знатока еще и чего-то хитрого, авгурского?
Уже неделю я живу на первом этаже виллы, в совершенно новом для меня окружении, в новых для меня местах, обществе и культуре, и, поскольку я пока очень одинок в этом новом мире и осенние дни в тиши моего красивого большого кабинета тянутся для меня медленно, я начинаю пасьянс этих заметок. Это какая-никакая работа, придающая моим одиноким и пустым дням видимость смысла, на худой конец занятие, приносящее меньше вреда, чем важная и высокооплачиваемая деятельность весьма многих людей.
Место, где я нахожусь, расположено у самой границы кантонов и языков, на романской стороне. Я здесь гощу у друга, возглавляющего одно лечебное заведение, и живу на краю этого заведения, с которым вскоре, наверно, под водительством друга-врача познакомлюсь поближе. Пока я мало что знаю о нем, знаю только, что оно расположено на вытянутом участке земли, засаженном прекрасными парками, в бывшем поместье, в громадном, похожем на замок здании красивой архитектуры, охватывающем множество внутренних дворов и, как мне говорят, населенном очень большим числом пациентов, санитаров, врачей, сиделок, ремесленников и служащих, и что я, живя в новом соседнем здании, почти никаких признаков этого множества обитателей не вижу и не слышу. Летом дело обстояло бы, наверно, иначе, но сейчас, в ноябре, никто не сидит на зеленых садовых скамейках, и, когда я по нескольку раз в день прогуливаюсь по парку или захожу в большой дом, чтобы справиться о чем-нибудь в канцелярии или сдать почту, на садовых дорожках, на гулких лестницах, в коридорах, на усыпанных гравием площадках и во дворах мне встретится разве что спешащая куда-то сиделка, или монтер, или подручный садовника, а в огромном здании царит полная тишина, словно оно пустует.
Просторное здание лечебницы, наша маленькая вилла с двумя квартирами для врачей, несколько современных построек, где размещены кухня, прачечная, гаражи, конюшни, столярные и прочие мастерские, как и огородное хозяйство с большими грядками, с парниками и теплицами, находятся внутри обширного парка — роскошного, барского, немного кокетливого. Этот парк, террасы, дорожки и лестницы которого постепенно спускаются от господского дома к берегу озера, составляет пока, поскольку большие прогулки мне не по силам, мой пейзаж и мою окружающую среду, ему принадлежит пока главная доля моего внимания и моей любви. Теми, кто его сажал, правили при этом, кажется, две тенденции или, вернее, страсти; страсть к живописно-романтическому разделению пространства на лужайки и группы деревьев и другая страсть — сажать и выращивать не только красивые и хорошо сгруппированные, но также как можно более оригинальные, редкие и чужеземные деревья. Это, насколько я могу судить, было, по-видимому, вообще в обычае местных поместий, а кроме того, последний владелец и обитатель усадьбы мог привезти эти экзотические растения из Южной Америки, где он был плантатором и экспортером табака. Хотя сейчас обе эти страсти, романтическая и ботаническая, случалось, противоречили друг другу и вступали друг с другом в спор, во многих отношениях попытка их примирения почти полностью удалась, и, когда бродишь по этому парку, тебя привлекают и заставляют присматриваться к деталям то гармония между посадками и архитектурой, прелесть неожиданных перспектив и благородных видов, вида, например, на озеро или на фасад замка, то отдельные растения, их ботаническая любопытность или их возраст. Это начинается сразу у дома, где на верхней полукруглой терраске красуются южные растения в больших кадках, среди них апельсиновое дерево, густо увешанное маленькими, тугими, светящимися плодами, которое отнюдь не производит впечатления существа чахлого, страдающего или даже недовольного, как то чаще всего бывает с растениями, перенесенными в чужой климат из других широт, а при своем дородном стволе, при своей круглостриженнои кроне и своих золотых плодах кажется очень довольным и здоровым. А недалеко от него, немного дальше вниз, ближе к берегу, бросается в глаза один диковинный, могучий субъект, скорее куст, чем дерево, пустивший корни, однако не в кадке, а в натуральной земле и увешанный такими же твердыми шариками плодов. Это странный, очень своенравно и неприступно запутавшийся в себе, непроницаемый, многоствольный и со множеством веток колючий куст, и плоды его не такие золотистые, как те карликовые апельсины. Это огромный, очень старый терновник, и, идя дальше, встречаешь то там, то сям другие такие же кусты.