Машина мчалась по холодным безветренным улицам ночного города. Будучи изолирован тесной кабиной от привычного пространства, любовный жар юриста остыл до состояния ужаса, хотя рядом и находилась девушка, чувства которой эта тряска расплескать не могла. То есть он не мог объяснить таксисту, куда теперь следует ехать. Он задумчиво сказал: «Около того театра останавливаются только дешёвые такси. Чем тащиться по этому холоду до приличной стоянки, может, лучше уж здесь как-нибудь дотерпим?»
— Давай, — коротко ответила девушка. Она повернулась к нему, как если бы хотела что-то спросить, и потому он быстро добавил: «Трясёт, салон маленький, оттого, наверное, так холодно». Потом слегка ударил ладонью по жёсткому кожаному сиденью без чехла, как если бы с сожалением вспомнил о чём-то.
— Ладно уж, противно, но делать нечего.
— Да, ты прав.
Девушка не знала, что ей ещё сказать. Он был явно недоволен собой.
Желая указать шофёру дорогу, он небрежно вытянул руку, коснувшись при этом её ладошки, лежавшей на коленях.
— Который час?
Она же вдруг взвизгнула: «Эти часы ни к чёрту не годятся!»
Он с удивлением опустил руку. Девушка покраснела.
— Ненавижу эти часы! Для узкой руки они слишком велики. К тому же — японские. Ничего толком сделать не могут. Да к тому же старые. Знаешь, сколько я их уже ношу? Отверни рукав, посмотри сам.
Он не нашёлся, что ответить.
— Это память о матери. Оттого и хожу с ними, на своей коже таскаю. Я какая-то старомодная.
— Тогда ты должна слышать её голос.
— Голос? Да, наверное. Японская работа, тикают как-то глупо.
Он впервые бережно взял её за руку, поднёс к уху.
— Ну что, слышишь? Она говорит, что нехорошо гулять с мужчинами.
Девушка рассмеялась. От её прикосновения к щеке дрожь передалась по всему телу.
Не станем походя смеяться над уловками этой парочки. Ведь благодаря этим уловкам он, боявшийся любой женщины, всё-таки поднабрался любовного мужества.
Кроме того, следует иметь в виду, что любовь не делит средства достижения искомого на высокие и низкие.
Вот так получилось, что поездка в такси разом переменила судьбу юриста, и его отношение к жизни тоже, вероятно, стало совсем другим. И всё это потому, что он прикоснулся к ладони этой девушки.
Может быть, правда, кто-то скажет: «Нет уж, конец рассказа никуда не годится, пусть лучше эта прекрасная девушка нянчит младенца, а её золотые часики следует сдать в ломбард».
[1924]
Некий безобразный, извините уж за это слово, лицом мужчина (между прочим, именно уродливость сделала его поэтом) рассказывал мне:
«Фотографий я не люблю и сам стараюсь в кадр не попадать. Вот только лет пять назад пришлось согласиться — на собственной помолвке. Эта девушка дорога мне по-настоящему. Потому что второй такой у меня уже не будет до смерти. А сейчас — только фотографии от неё и остались. Приятно, конечно, вспомнить…
В прошлом году в одном журнале захотели поместить мой портрет. Я взял ту фотографию, где мы втроём — с невестой и её сестрой, себя отрезал, вложил в конверт, отослал. А на днях газетчик пришёл — дай, мол, твою фотографию. Я немного поколебался, но отрезал ему половинку той, где мы вдвоём с невестой стоим. Сказал ему, чтобы непременно вернул, но, похоже, не дождусь. Ну да ладно.
Ладно-то ладно, только смотреть на ту половинку, где она одна осталась, было мне странно. Она это или не она? Должен сказать, что красива она была очень. Как-никак семнадцать лет, влюблена. Но вот беру я ту половинку, где она одна осталась, смотрю и не могу поверить — что за чудище? А ведь именно на этой фотографии, где мы с ней вдвоём, она мне такой красавицей казалась. Фу… Будто из счастливого сна в кошмар провалился. Будто было сокровище — и вот нет его».
Голос поэта дрогнул.
«И вот теперь думаю: увидит она меня в газете, то же самое скажет. Вот, мол, несчастная, какого урода я тогда полюбила. А Раз скажет — это уже конец.
А вот если бы она увидала в газете ту самую фотографию, где мы с ней вдвоём, может, тогда она ко мне прилетела бы на крыльях любви. Ведь тогда она поняла бы…».
[1924]
Что за обуза эта девственность! Вроде бы и не жалко этой поклажи, выкинуть эту дрянь на просёлочной тёмной дороге или прямо с моста — в урну или в реку — очень просто, да только на ярко освещённой улице найти подходящее место не так-то легко. И если твоя первая женщина пожелает взглянуть, что же там у тебя в твоём багаже, тебе не останется ничего другого, как покраснеть. Ты ответишь, что там, в чемоданах, упакованы твои горькие чувства, и тут уж тебе, бездомному псу, больше ничего не захочется. Но если ты преодолеешь вот такого вот себя и узнаешь многих женщин, то ещё острее почувствуешь, как снег налипает на подошвы, мешает идти. Уж лучше разуться и бежать по снегу босиком…
Вот такие мысли бередили его душу.
Одна женщина стояла над его подушкой. Вдруг она бесстыдно упала на колени, прижалась, стала вдыхать запах его волос.
Другая женщина — он стоял опершись о перила на веранде второго этажа — сделала вид, что поскользнулась, прижалась как бы ненароком, вдруг обняла, а когда он отвёл её руку, ещё раз изобразила падение, оперлась спиной о перила и ждала, ждала его, указывая взглядом на свою грудь.
А ещё была другая женщина. Когда он мылся в бане, она тёрла ему спину. И вдруг рука на его спине задрожала.
Ещё одна женщина сидела с ним в гостиной, потом неожиданно выбежала в зимний сад, упала навзничь на кресло в беседке и закрыла руками голову.
Ещё одна женщина игриво обняла его сзади, но он не стал играть с ней.
Ещё одна женщина, когда он лежал на матрасе и притворялся спящим, взяла его за руку, но он только сжал губы и уткнулся лицом вниз.
Ещё одна женщина ночью зашла с шитьём в его комнату, когда его самого не было дома, сидела там камнем, а когда он вернулся, покраснела до ушей и хриплым от лжи голосом спросила, можно ли позаимствовать лампу.
Ещё одна женщина, видя его, всегда плакала.
Женщины помоложе в разговоре с ним скатывались на скользкие темы, потом теряли дар речи и не могли подняться со своего места.
Дождавшись этой минуты, он почти всегда замолкал. Или же твёрдо говорил: «От той женщины, с которой я не желаю связать свою судьбу, я никаких таких чувств не принимаю».
После того, как ему исполнилось двадцать пять лет, таких женщин становилось всё больше. И стена вокруг его целомудрия становилась всё выше и прочнее.
Но одна женщина призналась, что ей не нравится выражение его глаз, когда он на кого-нибудь смотрит.
Шли дни, он был погружён в себя. «Если женщину не накормить, она умрёт». — думал он. И ему казалось, что женщин, с которыми он не живёт, женщин, с которыми он не делит постель, женщин, которых он должен накормить, становится всё больше. Он смеялся: «Похоже, что я, бедняк, вскорости обречён стать полным банкротом». Ничего не менялось, единственным его сокровищем была девственность. Отправиться, что ли, попрошайничать? Пусть одежда бедна, зато его внутренний мир чувственности обогатится — ведь получаешь, не отдаёшь. Вот бы усесться на этого ослика чувственности да и отправиться на нём в какую-нибудь дальнюю страну…
Так он грезил, и его грудь распирало от её чувственного содержимого. Однако он уже не мечтал найти в этом мире женщину, с которой он хотел бы жить вместе.
Он поднял голову. Полнолуние. Оттого, что луна была такой яркой, во всём небе она была одна. Он воздел к ней руки: «Эй, луна! Все свои чувства я отдаю тебе!»
[1924]
Морганатические браки были в их роду делом обычным. Все её родные умирали от чахотки.
У неё тоже была впалая грудь. Если бы мужчина обнял её, он бы наверняка испугался.
Одна славная женщина говорила ей так: «Захочешь замуж — выбирай со смыслом. Остерегайся высоких мужчин. Только хилый жених и вправду крепок здоровьем, а если кожа у него белая — чахотки точно не будет. Пусть сидит прямо, вина не подливает и улыбается по-доброму…».
Но сама девушка мечтала о большом и сильном. Чтобы обнял, и косточки хрустнули.
Хоть взглядом была и чиста, а жила она с какой-то обречённостью. Словно с закрытыми глазами бросилась она в волны. Словно решила: пусть несёт меня ветер, куда несёт. Это-то и придавало ей очарование.
Пришло письмо от двоюродного брата. Он жаловался, что кашляет. «Впрочем, это говорит только о том, что настало время для предначертанного судьбой. Я спокоен. Есть только одно, о чём я сожалею. Почему это я, когда был здоров, хоть один раз не поцеловал тебя? Но пусть хоть твои губы не знают этой убийственной заразы!»
Прочтя письмо, она тут же отправилась к брату. В скором времени её направили в туберкулёзный санаторий на берегу моря. Молодой доктор ухаживал за ней так, словно она была единственным пациентом во всей лечебнице. Каждый день он доставлял на самую оконечность мыса её каталку, похожую на детскую коляску. На заросли бамбука там всегда падал солнечный свет.