Какая нелепость сидеть здесь! В этой обстановке, столь враждебной их чувствам… Но Береника прервала Орельена:
— А мне это кафе очень нравится… Рекламы аперитивов, голубые сифоны, ведь всего этого нигде в другом месте теперь не увидишь. Мне здесь хорошо… Здесь мне приятнее вас слушать… Не все ли равно, что вокруг…
— А меня как раз смущает вся эта обстановка, здесь себя чувствуешь, как актер на подмостках.
Беренике так хотелось, чтобы он разделил с ней ее радость! Эта обстановка, похожая на декорацию, восхищала ее, и, в отличие от Орельена, ей нравилось все: огромные окна, бульвар за окнами, прохожие и галерея, куда выходят двери магазинов, — этот тусклый свет аквариума, это декабрьское солнце… Орельен слегка поморщился, когда подметил на ее лице слишком светское выражение. Так уже было два-три раза: вдруг он испытывал в ее присутствии неловкость. Какая-то аффектация, быть может, просто инстинктивная стыдливость… Беренике нравился стиль «модерн», в силу известного снобизма, распространенного в кругах «авангардистских» художников. Орельен вдруг вспомнил долгие прогулки с Полем Дени. И сразу же погрустнел. Ему хотелось внести свои поправки во вкусы этой женщины. Но по какому праву? Ведь не он ее выбрал, она сама заставила признать себя, со всеми, ей одной присущими чертами, и он даже не успел заметить, как это произошло. Ах! Достаточно взять ее в свои объятия, прижать к груди — и наваждение исчезнет.
Береника сняла шляпку и положила рядом с собой на столик. Затем тряхнула белокурыми волосами, и по их жестким прядям пробежали неестественно зеленоватые блики. Гарсон подал два стакана кофе. Береника рассеянно вертела в пальцах кусочек сахара и не притронулась к кофе. А Орельену так хотелось, чтобы она выпила кофе. Ужасно хотелось, чтобы она выпила кофе. Но ни за какие блага мира он не сказал бы этого. Он уже не был уверен, что любит ее. Ни в чем не был уверен. Неужели это недоразумение? Даже думать об этом больно. Он ее любит, да, да, любит. Только еще не успел свыкнуться с этой мыслью. Нет, вовсе он ее не любил. Просто внушил себе, что любит. А теперь надо поскорее выпутаться. Но как? Он чувствовал, что попался в свои собственные силки. С трудом узнавал ее сейчас. Его Береника более худая, почти девушка. Он нетерпеливо шевельнулся на скамейке. Они сидели рядом. Случайно его нога коснулась под столом ноги Береники. Она чуточку отодвинулась. Все мысли Орельена полетели кувырком. Как!.. Только потому, что он коснулся ее ноги, его охватило вульгарное волнение? Да, именно так. Что за удивительная вещь — присутствие человека! А какие у нее ноги? Он их даже толком не разглядел. Кажется, тонкие, очень тонкие, не чересчур ли тонкие…
Он говорил, говорил, не умолкая, лишь бы она не догадалась о его мучениях, о его разочаровании, о его тайных вспышках и этом внезапном порыве. О чем говорил? Вряд ли он сам это знал. Пугливо и по-ребячьи прятался он от собственных мыслей. Боялся, что любит ее. Боялся, что не любит. И вот они сидят вдвоем в этом идиотском кафе. В их распоряжении осталось так мало времени. Вдруг он понял, что скоро ее потеряет. Он уже не сомневался, что любит ее, сердце глухо билось, он слышал, как с губ его срываются какие-то почти бессмысленные фразы. Но о чем же ему говорить? О другом, совсем о другом. Как все это смешно, как нелепо… Она его совсем не знает… А если бы знала — полюбила бы или нет? Никому ведь не известно, как заставить полюбить себя: показать себя таким, каков ты есть в действительности, или лгать. Вот и колеблешься между ложью и правдой. А впрочем, пускаешь в ход и то и другое, немножко наудачу. Стараешься стать таким, каким хотел бы себя видеть, каким, по твоему соображению, нужно казаться в чужих глазах, а потом думаешь: «Да это же вовсе не я». Или, напротив, стремишься представить себя с самой худшей стороны, не понравиться. Кто знает, а может, это и есть вернейший способ вызвать к себе любовь? Орельен томился в отчаянной тоске, время совсем не шло и все же бежало, как бешеное. Что он говорил? Пустился почему-то рассказывать о своем детстве. Порой Береника задавала какой-нибудь вопрос. Ей хотелось знать, какая у него была мама. Он сказал, что мама была настоящая красавица. Береника задумалась. Красавица… Ах, быть красавицей… Орельен оставил эти слова без внимания. Не мог же он ей сказать, что она тоже красавица, как и его мать. Его мать и в самом деле была красавица. Береника вообще совсем другая… В ней есть какая-то скрытность, что-то сильное…
— Мне бы хотелось знать, какой вы меня видите, — сказала она.
И Орельен заговорил о ней. Он лгал. Потому что нельзя было выразить словами его мысли: Береника не перенесла бы этого. Он говорил о ней так, как говорил бы о любой другой женщине. В слишком высокопарных и потому ничего не значащих выражениях. Выскажи он ей прямо те жестокие, правдивые мысли о ее волосах, руках, плечах, о линии ее подбородка, о растерянном выражении лица в иные минуты, о том, что некоторые жесты ее почти сходны с тиком, она, чего доброго, расплакалась бы. Поэтому он лгал, говорил самые банальные, самые стертые слова и злился на самого себя, на нее, на то, что невозможно сказать всю правду, такую, какая она есть, невозможно объяснить другому, как привлекательно бывает порой несовершенство, неправильные черты лица, даже отсутствие изящества. Он лгал, и он не лгал: он переводил. Переводил на условный язык комплиментов то неистовство, что жило в нем, то жестокое удовольствие, которое он испытывал, глядя на нее, ту неумолимую придирчивость, которая сама уже отчасти любовное обладание. Да, он любил ее, любил эту женщину, живую женщину, не статую, не картину, а это тело, эту одухотворенную плоть, лицо, могущее исказиться и гримасой и улыбкой, эти черты, созданные скорее для муки, чем для… Он представил ее себе в минуты наслаждения с такой яростью, с такой отчетливостью, что не договорил фразы и задрожал…
— Опять вы витаете где-то, — сказала Береника.
— Простите, — пробормотал он. — Что это я такое наговорил? Мне вдруг пришла в голову одна мысль.
Береника рассмеялась. Уже не в первый раз она видела его таким.
— Странный вы все-таки человек… Говорите, говорите, вас слушаешь и веришь, что вам самому дороги ваши мысли, и вдруг оказывается, вас нет. Вы думали о чем-то постороннем. Ведь так недолго и обидеть.
Орельен прекрасно знал, что Береника права. Он все еще старался барахтаться на поверхности, но его выдумки рассыпались от первого прикосновения, как песок. Надо было сказать ей что-то в высшей степени убедительное. И, обнаружив среди всей этой лжи крупицу правдоподобия, он произнес:
— Я хочу, чтобы вы принадлежали мне.
Для того чтобы эта фраза прозвучала достаточно веско, он понизил голос до шепота. Береника чуть откинула голову. Он убедил ее. Но и ложь перестала быть ложью. Орельен был так поглощен Береникой, так глубоко было уязвлено ею его сердце, его подхватила волна такой неслыханной силы, что он не заметил, как стал дрожать всем телом. Она закрыла глаза. И, открыв глаза, сказала:
— Вы дрожите, ведь вы дрожите.
— Нет, только не в большой ресторан, я хочу позавтракать так, как вы завтракаете каждый день, мне кажется, что тогда я лучше вас узнаю.
Поэтому-то он повез Беренику к Маринье. От Маринье так просто, так естественно зайти потом к нему. Исходя из этих соображений, он оставил машину в гараже, и они пешком пошли на остров.
Погода испортилась, уже не было ни утренней прелести, ни утренней неги. Небо затянули серые тучи, и поднялся ветер. Северная набережная острова совсем обледенела. Ни одного прохожего. Пусто. До невероятности неприютно. Береника посмотрела на голые деревья, высаженные вдоль парапета, они казались отсюда, с затопленного берега, трагическими свидетелями неведомого бедствия. Ей вспомнился город Ис. Весь остров Сен-Луи был похож сейчас на последний уголок суши, пощаженный потопом. Береника запахнула плотнее свое меховое манто, зябко закуталась в него. Дорогое беличье манто, подарок Люсьена. Надо бы отдать манто в переделку, оно не совсем удачно скроено.
С чувством жадного любопытства вошла Береника в ресторан, немножко смахивавший на обыкновенную лавчонку; прихожая в нижнем этаже была когда-то, очень давно, выкрашена в белую краску, стены толстые, как обычно в домах старинной постройки, столики, касса, в глубине дверь, — словом, ничего примечательного, если не считать публики, самой разномастной; сюда сходились работавшие по соседству люди в блузах, в каскетках, здесь бывали английские художники, похожие на оксфордских студентов, несколько очень нарядно одетых парочек, выделявшихся на общем фоне, холостяки, чувствовавшие себя у Маринье как дома, а главное чиновники. Тут было тепло и славно. Орельена встретили как своего человека; ему даже полагалась здесь своя особая салфетка, но так как сегодня был понедельник, официантка без его просьбы подала чистую. Какая-то дама, обедавшая у окна, расплатилась и пошла к выходу. Официантка тут же указала на освободившийся столик. Они перешли туда.