Глава III
На площади под липами столпилась тьма народу. Виднелись серые пиджаки мужчин, коричневые свитки женщин. Ядвига быстро прошла сквозь толпу, не глядя по сторонам. Так было всегда: на людях ей становилось страшно. Стоило ей очутиться среди них, как она начинала казаться себе неуклюжей, неловкой и была уверена, что все глаза устремлены на нее. Вдобавок она чувствовала, что за последнее время что-то изменилось в отношении соседей к ней. Все реже кто-нибудь мимоходом обращался с дружелюбным словом или приходил вызвать ее из дому, посоветоваться. Ее уже не так весело встречали, когда она заходила в избу. Она замечала неприязненные взгляды, слышала перешептыванья и догадывалась, о чем идет речь. Разумеется, все дело было в том, что Ольшинки стал посещать Хожиняк — и чем дальше, тем чаще. А Хожиняк был осадником. Для крестьян он был только осадником, и никем больше.
Она шла, опустив глаза. На бревнах, на порогах домов, на плетнях сидели, разговаривая, молодые парни. Наверняка все они смотрят на нее. И Ядвига чувствовала, как она неуклюже ступает, как неровен ее шаг, как заплетаются ноги на узкой тропинке, ведущей от железной решетчатой калитки до широко распахнутых церковных дверей. Лучше всего было бы, конечно, вернуться. Но тогда придется еще раз пройти под взглядами всех этих мужчин и женщин. Нет, лучше уж спрятаться в церкви, затеряться в толпе.
На паперти было тесно, но женщины расступились, давая ей дорогу. Ядвига робко стала в сторонке у белой прохладной стены.
Перед ее глазами простирался цветущий луг женских голов в белых намитках[4] и в разноцветных платках. И тюльпаны, розовые, красные, желтые тюльпаны на чепчиках детей, которых матери держали на руках. В глубине цвел бумажными цветами иконостас, и отливала золотом риза на плечах длинноволосого попа. Батюшка сейчас выглядел совсем не так, как бывало в лодке на реке или в поле, когда он надзирал за жнецами. На его лицо падал золотистый отблеск ризы. Облака ладана из кадильницы скрывали грубость черт. Он казался преображенным.
Голос попа певуче звучал под белыми сводами. Слова сливались в однообразный бессмысленный напев.
Вдруг все головы низко склонились. На клиросе стеклянным, прозрачным звоном взвились чистые голоса и холодным хрусталем застыли в воздухе, ясные, резкие, беспощадные:
— Господи помилуй, господи помилуй, господи по-о-ми-лу-уй!
Голоса умоляли стремительно, торопливо, неотвязно, они настаивали на своем, теребя, добиваясь, атакуя бога, скрытого в тучах ладанного дыма. Царские врата захлопнулись, и сквозь их ажурную резьбу, там, по другую сторону, виднелся блеск золотого облачения.
— Господи помилуй, господи помилуй, господи по-ми-лу-у-уй! — взывали настойчивые голоса, требуя, умоляя, атакуя бога, скрытого в седом дыме курений. Они пронизывали воздух, как серебряная стрела, как стеклянная стрела, летящая ввысь.
Но царские врата оставались закрытыми, и цветы цвели на иконостасе мертвыми красками яркой бумаги. Голоса на клиросе нарастали, крепли, взвивались вверх и снова падали ледяным водопадом к земле.
— Господи помилуй, господи помилуй, господи по-ми-лу-уй!
Ядвига нервно стиснула пальцы. Она изо всех сил пыталась молиться — ведь и здесь был бог, единый для всех, живущий во всех храмах. Он мог и отсюда услышать мольбу, которую шептали ее уста. Он должен быть здесь, где его призывают, хватают за края риз, настойчиво удерживают путами стеклянных голосов, неотвязной, назойливой мольбой.
Но молитва не приходила. Пение мучительной иглой вонзалось в сердце, и страстная, дерзновенная мольба хора, бьющаяся под белыми сверкающими свежей известью сводами, лишь пугала Ядвигу.
От алтаря протискивалась к выходу женщина с ребенком на руках. Маленькое личико кривилось от плача, щеки старчески обвисли, цветистый чепчик из зеленого шелка с желтой каемкой вокруг и четырьмя красными тюльпанами не мог скрыть землистого цвета этого лица.
Глаза Ядвиги безвольно следили за всяким движением в толпе. Вот молоденькая девушка выходит, тоже не дожидаясь конца богослужения, сухо шелестят бусы на ее шее, позвякивает, задевая их, висящий на красной ленте серебряный рубль. За ней протискивается к выходу еще одна девушка, но с паперти входят новые молящиеся, и люди вокруг Ядвиги теснятся все плотнее.
— Господи помилуй, господи помилуй, господи по-ми-и-и-лу-уй!
Настойчиво, отчаянно взывал хор к далекому богу, голоса, как волны, били в закрытые створки царских врат, отдавались под белыми арками уходящих ввысь сводов.
— «Отче наш, иже еси на небесех…» — Ядвига попыталась начать разговор с богом привычными словами. Но слова рассыпались сухим песком, пропадали, терялись, их невозможно было уловить и соединить. Ей подумалось, что все стоящие позади видят ее и удивляются, что она здесь, собственно говоря, делает. Ядвиге померещилось удивление в глазах прошедшей мимо пожилой женщины. Она почувствовала на щеках жар, краску, хлынувшие, казалось, по всему телу до самых ног. И правда, что она здесь, собственно, делает, по какому праву сюда вошла?
Исподлобья, украдкой она бросала неуверенные взгляды на склоненные головы женщин. Чего ей искать здесь? Когда она решила пойти в церковь, ей почему-то казалось, что здесь она будет ближе к Петру, что здесь что-то выяснится, что она получит какое-то указание, которое поможет ей найти путь во мраке. Но ничего она не почувствовала — ни на мгновение не стала ближе ни к Петру, ни к тем, кто имел право думать о нем. Быть может, она пришла сюда только затем, чтобы услышать голос Олены, обмануть себя, найти какую-то точку опоры в хаосе, где терялась ее мысль? Но ни один голос не выделялся в этом мощном, стройном хоре, они неслись хрустальной волной, сливаясь в одно. И были холодны, слепы и глухи ко всему, что не было страстным требованием, упорным криком, дерзновенной, настойчивой мольбой. Голоса били в закрытые царские врата, за которыми в таинственном дыме ладана пребывал бог, далекий, равнодушный и непостижимый в своем величии, в своей отдаленности от всех дел человеческих. Закрытые врата и упорно бьющий в них вихрь голосов, — этого, казалось, невозможно было дольше вынести. Ядвига чувствовала, что еще мгновение, и она, сломленная, упадет на колени с диким воем, с безудержными рыданиями, с горькими жалобами, обращенными ко всем этим людям, с которыми у нее уже нет ничего общего, с которыми ее не связывает ничто прочное и реальное. Нереален был даже Петр. Правда ли, что он есть, что он существует? Она чувствовала жжение в горле, голова кружилась. На минуту ей показалось, что она стоит перед этой толпой обнаженная и все видят ее глухие страдания, ее муки, которые она сама выставила напоказ, неведомо зачем придя сюда. Нет, неправда! Она не думала о молитве, направляясь сюда, не думала о боге. Она думала о Петре, только о Петре. И вот ей является бог, страшный, беспощадный, которого приходится молить о милосердии этим страшным, упорным, терзающем душу пением. Является бог равнодушный, глухой к этому штурму бьющихся о закрытые врата голосов.
Что-то скрипнуло. Царские врата распахнулись, и из них, с молитвенно воздетыми руками, вышел священник. Широкие рукава опустились, словно золотистые крылья. И Ядвига почувствовала непонятное облегчение — наконец-то врата разверзлись. Но голоса на клиросе словно не заметили этого и продолжали умолять, неутоленные, нетерпеливые, стремительные:
— Господи помилуй, господи помилуй, господи по-о-ми-лу-уй!
Нет, здесь не было Петра. Ей не было дано никакого знамения. На стенах неподвижно висели крестьянские полотенца с красными каймами. Эти полотенца напоминали крестьянскую хату и как будто увядали здесь, на высоких белых стенах, в ярком свете огромных окон, странно простые и бедные рядом с золотыми ризами и позолотой алтаря. Они казались ненужными. И Ядвига опять почувствовала, что ей не надо было сюда приходить. В толпе стояли люди, знавшие Петра, знавшие о Петре. Но что из этого? Она не принадлежит к этой толпе, не является ее частью. Она стоит у дверей, как непрошенный гость, и вот на нее опять устремляется удивленный, пытливый взгляд старика крестьянина.
Она мучительно раздумывала, как ей выйти, чтобы не обратить на себя ничьего внимания и вместе с тем не прозевать момента, не дождаться того времени, когда вся толпа обернется к выходу и увидит, как она, смущенная, неуверенная, глупо торчит у дверей под белой стенкой.
Хор умолк. Теперь громко, явственно возносил молитвы перед алтарем священник. Сперва за епископа полесского, Александра. Ах, какое ей дело до полесского епископа Александра? Поп молился гнусавым голосом, тот самый длинноволосый батюшка, который подолгу крикливо ссорился с мужиками на крыльце своего дома, так что его голос раздавался на всю деревню, а из кухни выбегала неряшливая попадья и присоединялась к торгу.