Весь город выходил в свет!
Однажды, прогуливаясь под серо-стальным небом Сорок второй улицы, Энтони неожиданно столкнулся с Ричардом Кэрамелом, который вышел из парикмахерской отеля «Манхэттен». Стоял первый по-настоящему холодный день, и Кэрамел был одет в отороченное овчиной пальто до колен, какие с давних пор носит рабочий люд на Среднем Западе и которые только что начали входить в моду. Из-под полей мягкой шляпы сдержанного темно-коричневого цвета горел, подобно топазу, ясный глаз. Кэрамел радостно бросился к Энтони и принялся хлопать того по плечам скорее из желания согреться, а не ради шалости. После непременного рукопожатия Дик разразился речью:
— Чертовски холодно. Весь день трудился как проклятый, пока комната совсем не выстудилась, и я испугался, что заработаю пневмонию. Окаянная домохозяйка экономит на угле и появилась только после того, как я полчаса орал на лестнице. Принялась оправдываться, что да как. Господи! Поначалу она меня взбесила, а потом вдруг пришло в голову, что из нее получится яркий персонаж, вот и начал делать заметки, пока старуха разглагольствовала. Так, чтобы не заметила, будто я просто что-то записываю.
Он схватил Энтони под руку и потащил по Мэдисон-авеню.
— Куда это мы идем?
— Да так, никуда, просто прогуливаемся.
— Что толку в такой прогулке? — удивился Энтони.
Они остановились, глядя друг на друга в упор, и Энтони вдруг представил, что, вполне вероятно, от холода его лицо стало таким же отталкивающим, как у Дика Кэрамела. Нос у приятеля сделался малиновым, выпуклый лоб посинел, а разные глаза покраснели и слезились. Постояв мгновение, друзья двинулись дальше.
— Замечательно поработал над романом, — с многозначительным видом сообщил Дик, глядя себе под ноги. — Но надо иногда выходить на люди. — Он бросил на Энтони извиняющийся взгляд, словно ища поддержки. — Мне необходимо выговориться. Полагаю, очень мало людей, способных по-настоящему думать о серьезных вещах. То есть сесть и погрузиться в размышления, в результате чего рождаются идеи. Мне лучше всего думается, когда я пишу или разговариваю. Главное — начать что-нибудь отстаивать или возражать и спорить… как считаешь?
Энтони что-то невнятно буркнул, осторожно высвобождая руку.
— Тебя, Дик, я еще могу на себе тащить, но что до пальто…
— Хочу сказать, — с серьезным видом продолжал Ричард Кэрамел, — что на бумаге уже в первом абзаце рождается мысль, которую ты собираешься отбросить в сторону или же развить дальше. В разговоре в твоем распоряжении последнее высказывание собеседника… когда же просто размышляешь, идеи следуют чередой одна за другой, как картинки в волшебном фонаре, где каждая последующая вытесняет предыдущую.
Друзья миновали Сорок пятую улицу, чуть замедлили шаг и закурили, выдыхая огромные облака дыма и пара.
— Давай зайдем в «Плазу» и выпьем по эггногу, — предложил Энтони. — Тебе пойдет на пользу. Свежий воздух выгонит вредоносный никотин из легких. Ну что, согласен? А по дороге можешь рассказывать о своей книге.
— Не хочу, если это наводит на тебя скуку. То есть нет нужды делать мне одолжение. — Слова торопливо выскакивали одно за другим, и несмотря на старания придать лицу безразличное выражение, оно обиженно сморщилось.
— Наводит скуку? Да что ты! Вовсе нет! — вынужденно запротестовал Энтони.
— У меня есть кузина, — начал Дик, но Энтони не дослушал и, широко расставив руки, с ликованием воскликнул:
— Изумительная погода, верно? Заставляет чувствовать себя десятилетним мальчишкой. То есть именно такие ощущения следовало бы испытывать в десять лет. Сногсшибательно! О Господи! Вот я властвую над миром, а в следующее мгновение играю в нем роль шута. Сегодня мир принадлежит мне, и все так легко, так легко. Даже Пустота!
— У меня кузина живет в отеле «Плаза». Прелестная девушка, пользуется популярностью в обществе. Можем зайти. Она проводит здесь зиму вместе с родителями. Во всяком случае, в последнее время…
— Не знал, что у тебя появились кузины в Нью-Йорке.
— Ее зовут Глория. Она из Канзас-Сити. Матушка — практикующая билфистка[2], а отец несколько туповат, зато истинный джентльмен.
— Что они собой представляют? Подходящий литературный материал?
— Во всяком случае, стараются. А папаша то и дело твердит, что недавно встретил потрясающий персонаж для романа. Потом примется рассказывать о каком-то придурковатом приятеле и непременно закончит словами: «Вот настоящий герой, словно для тебя создан! Почему его не описать? Всем будет интересно». Или начнет распространяться о Японии, Париже или другом всем известном месте, а при этом приговаривает: «А написал бы ты об этом месте? Так и просится в роман или рассказ!»
— А девушка? — небрежно поинтересовался Энтони. — Глория… Глория, как ее там?
— Гилберт. Да ты о ней слышал. Глория Гилберт. Посещает вечера танцев в колледжах. В общем, девушка известная.
— Слышал это имя.
— Симпатичная. По правде сказать, чертовски хорошенькая.
Они дошли до Пятидесятой улицы и свернули на Пятую авеню.
— Вообще-то молоденькие девушки меня не интересуют, — нахмурился Энтони.
Он слукавил. Хотя Энтони и считал, что среднестатистическая дебютантка день напролет говорит и думает о перспективах, которые для нее откроет в течение следующего часа огромный мир, любая девушка, зарабатывающая на жизнь красивой внешностью, вызывала у него огромный интерес.
— Глория обворожительна… и совсем глупенькая.
Энтони саркастически фыркнул:
— Хочешь сказать, кузина не способна вести беседы на литературные темы?
— Вовсе нет.
— Слушай, Дик, сам знаешь, что в твоем понимании подразумевается под умственными способностями женщины. Серьезные молодые девицы, которые сядут с тобой в уголке и с глубокомысленным видом заведут разговор о жизни. Из тех, что в шестнадцать лет с важными физиономиями спорят, можно целоваться или нет, и прилично ли для первокурсника пить пиво.
Ричард Кэрамел имел вид человека, оскорбленного в лучших чувствах. Его нахмуренное лицо еще больше сморщилось, став похожим на мятую бумагу.
— Нет… — начал он, но Энтони безжалостно перебил:
— Да-да, именно так. Те, что и сейчас разбежались по углам и обсуждают новоиспеченного скандинавского Данте, творения которого появились в английском переводе.
Дик повернулся к приятелю, все его лицо странным образом опало, и в обращенном к Энтони вопросе слышалась мольба:
— Да что случилось с тобой и Мори? Разговариваете, будто я существо низшего сорта, эдакий дурачок.
Энтони смутился, но он замерз и чувствовал себя неуютно, а потому решил, что лучшая защита — нападение.
— Дик, речь идет вовсе не о твоих умственных способностях.
— Разумеется, о них! — сердито воскликнул Дик. — И вообще, что ты хочешь сказать? Почему это они не имеют значения?
— Возможно, твои знания слишком обширны, чтобы выразить их пером.
— Так не бывает.
— Я вполне могу представить человека, — настойчиво продолжал свою мысль Энтони, — знания которого слишком велики и не соответствуют его таланту. Взять, к примеру, меня. Представь, что я мудрее тебя, но менее талантлив, а потому не могу членораздельно выразить свои мысли. У тебя же, напротив, имеется достаточно воды, чтобы наполнить ведро, а к тому же есть и само ведро.
— Ничего не понимаю, — пожаловался Дик упавшим голосом. Он пришел в полное смятение, и все выпуклости на его теле стали еще заметнее, словно в знак протеста. С обиженным видом он уставился на Энтони, загораживая дорогу прохожим, которые награждали его возмущенными взглядами.
— Я всего лишь хочу сказать, что, обладая талантом Уэллса, можно осилить мысли Спенсера. Однако если талант рангом ниже, следует с благодарностью заняться более мелкими идеями, и чем уже взгляд на предмет, тем увлекательнее ты его опишешь.
Дик задумался, не в силах оценить суровую критику, содержащуюся в словах приятеля. А Энтони продолжал свою речь с легкостью, которая время от времени так и рвалась в свободный полет. Темные глаза сияли на худощавом лице, подбородок вздернулся вверх, голос стал громче, и сам он будто стал выше ростом.
— Скажем, я полон гордости, благоразумия и мудрости — ни дать ни взять афинянин среди греков. И все же я могу потерпеть неудачу, где человек с более скромными достоинствами преуспеет. Ведь он способен подражать, что-то приукрасить, проявить восторг и вселяющую надежду склонность к созиданию. А моему гипотетическому «я» гордость не позволит унизиться до подражания, оно слишком благоразумно, чтобы восторгаться, и чувствует себя слишком искушенным, чтобы стать утопистом, в высшей степени греком, натуре которого противно украшательство.