Была уже ночь, когда в дверь негромко постучали. Это была Лаура, она держала лампу:
— Хотите, я принесу вам ужин сюда?
— Не беспокойтесь, я не голоден.
Она поставила лампу и подошла к кровати:
— Может, вам вовсе и не хотелось выходить из тюрьмы?
Ее голос был хриплым, немного глуховатым. Я приподнялся на локте. Женщина: сердце, которое бьется в недрах теплой плоти, и глаза, что так жадно подстерегают жизнь, и запах слез; она осталась неизменной, как времена года, как дни и цвета.
Лаура сказала:
— Мы думали, что так будет лучше…
— Но так и есть…
— Никогда не знаешь наверняка.
Какое-то время она вглядывалась в мое лицо, рассматривала мои руки, потом прошептала:
— Арман сказал мне…
Я встал, заглянул в зеркало и прижался лбом к оконному стеклу. Зажглись уличные фонари, люди усаживались вокруг столов. Из века в век есть и спать…
— Наверное, тяжело возвращаться к жизни, — сказала она.
Я повернулся к ней:
— Не беспокойтесь обо мне.
— Я беспокоюсь обо всем и обо всех, так уж я устроена. — Она шагнула к двери. — Не сердитесь на нас.
— Я на вас не сержусь. И надеюсь, еще смогу вам чем-то помочь.
— А вам кто-нибудь может помочь?
— Даже и не пытайтесь, — отвечал я.
— Это будет потрясающее собрание, — сказал Спинель. Поставив ногу на стул, он яростно надраивал и без того блестящий ботинок.
Лаура, склонившись над столом, гладила мужскую рубашку.
— Нет ничего скучнее этих банкетов, — вздохнула она.
— Но они полезны, — возразил Арман.
— Хотелось бы думать, — откликнулась она.
В камине чуть теплился огонь; Арман заглянул в бумаги, разбросанные по каминной полке:
— Вы примерно представляете, что вам нужно сказать?
— Приблизительно, — вяло отозвался я.
— Жаль, что я не могу выступить вместо вас, — сказал Спинель. — Я сегодня в ударе.
Лаура улыбнулась:
— Вы всегда в ударе.
Он живо обернулся к ней:
— Разве я плохо выступил в прошлый раз?
— Вот и я о том же: ваши выступления всегда замечательны.
В камине обвалилось полено; Спинель с энтузиазмом принялся за второй ботинок, Лаура водила утюгом по белому полотну, Арман читал, а маятник часов на стене мирно покачивался: тик-так, тик-так. Я чувствовал запах разогретой ткани, видел цветы, расставленные по вазам Лаурой, — цветы, имя которых мне когда-то назвала Марианна. Я видел каждый предмет обстановки, желтые полосы на обоях, замечал мимолетные движения их лиц и каждую интонацию голоса: даже не произнесенные ими слова были мне внятны. Они оживленно переговаривались, они работали слаженно, и каждый отдал бы жизнь за другого; и в то же время между ними разыгрывалась драма. Да, люди вечно превращают свою жизнь в драму… Вот и теперь: Спинель любит Лауру; она его не любит, но зато любит Армана или по меньшей мере сожалеет, что уже не любит его; а Арман мечтает о женщине, которая далеко и его не любит. Я повернулся спиной к Элиане и думал, глядя на Беатриче: почему она смотрит такими глазами именно на Антонио? Рука Лауры мерно двигалась туда-сюда по полотняной глади, крошечная рука цвета слоновой кости: почему бы Арману не полюбить эту женщину? Она была тут и любила его; и она была ничем не хуже прочих; а та, другая, тоже была всего лишь женщиной. И почему Лаура не желала полюбить Спинеля? Неужели так велика разница между ним и Арманом? Один брюнет, другой шатен; один серьезный, другой весельчак, но у обоих есть глаза, губы и руки, которые могут смотреть, целовать, обнимать…
И было еще множество глаз, губ и рук, потому что людей собралось не меньше сотни в сарае, куда втащили стол; он был уставлен бутылками и съестным. И все они смотрели на меня; некоторые меня узнавали, хлопали по плечу, жали руку и смеялись: «Да ты совсем не изменился!» Когда-то они смотрели друг на друга у постели Спинеля и радость била фонтаном в их сердцах, и я им завидовал. Сегодня люди смотрели на меня, но их взор меня не трогал: сердце мое оставалось безучастным. Погребенный под стылой лавой и пеплом, потухший вулкан был мертвее лунных кратеров.
Я сидел с ними рядом; они ели и пили, я тоже ел и пил с ними. Марианна улыбалась им; музыкантша, игравшая на виоле, пела, и все хором подпевали; полагалось петь, и я пел. Они друг за другом вставали и говорили тосты за мое здоровье. Они вспоминали эпизоды прошлого: смерть Гарнье, бойню на улице Транснонен, тюрьму Сент-Пелажи и десять лет, которые я провел в застенках горы Сен-Мишель; своими человеческими словами они сплетали красочную легенду, которая вдохновляла их еще больше, чем песни; они говорили, в глазах женщин стояли слезы. Мертвые были мертвы; и из этого мертвого прошлого живые творили настоящее: они жили.
Потом они говорили о будущем, о прогрессе, о человечестве. Говорил и Арман. Он сказал, что если трудящиеся научатся добиваться своего и объединяться, то они станут хозяевами машин, которым сегодня они подчинены: придет день, когда машины сделаются орудием их освобождения и принесут им счастье; он живописал времена, когда скоростные поезда, летящие по стальным рельсам, сокрушат барьеры, возведенные эгоистическим протекционизмом наций; земля станет общей для всех и все будут пользоваться ее плодами свободно… Его голос заполнял все пространство; люди перестали есть и пить: они слушали; им виделись уже не стены сарая, а золотые яблоки и реки, текущие молоком и медом; Марианна смотрела сквозь замерзшие окна, и ощущала в животе теплую тяжесть будущего, и улыбалась ему; женщины с криком бросались на колени, раздирая на себе одежды, а мужчины пинали их ногами; на площадях, в лавках, по деревням проповедовали пророки: придет Судный день, наступит рай на земле. Затем встала Лаура; она своим страстным глуховатым голосом тоже говорила о будущем. Текла кровь, горели дома, крики и песни сотрясали воздух, а на зеленых лужайках будущего паслись белые овечки. Наступит день… Я слышал взволнованное людское дыхание. И вот день настал, будущее наступило — будущее сожженных мучеников, задушенных крестьян, ораторов с пылкими голосами, будущее, к которому взывала Марианна; и этот день был наполнен гулом станков, тяжким детским трудом, тюрьмами, трущобами, измождением, голодом и скукой…
— Ваша очередь, — шепнул Арман.
Я встал, я все еще хотел следовать ее наказу: «Оставайся человеком…»
Опершись руками на стол, я заговорил:
— Я счастлив, что снова с вами…
Слова застряли у меня горле. Я не был с ними. Ведь будущее, недосягаемое, как небесная лазурь, незапятнанное и чистое для них, станет моим настоящим, которое мне предстоит в усталости и скуке проживать день за днем. Я увижу на календаре дату: 1944 год, а новые люди будут восторженно мечтать о новом будущем, о годе 2044-м или 2144-м… «Оставайся человеком». Но она же сказала мне и другое: «Мы живем в разных мирах, ты смотришь на меня из глубины других времен».
Когда спустя пару часов мы остались с Арманом наедине, я сказал ему:
— Я сожалею.
— О чем тут жалеть! Ваше молчание подействовало сильнее любой речи.
Я покачал головой:
— Я о другом: мне стало ясно, что я больше не могу работать с вами.
— Но почему?
— Допустим, я устал.
— Это не объяснение, — с досадой сказал он. — В чем же истинные причины?
— Зачем вам знать?
Он раздраженно пожал плечами:
— Боитесь разуверить меня? Вы слишком щепетильны.
— О, я прекрасно знаю, что вы ни черта, ни Бога не боитесь.
— Ну, так объяснитесь. — Он улыбнулся. — И возможно, это мне удастся убедить вас…
Я обвел взглядом цветы в вазах, желтые полосы на обоях; маятник часов раскачивался в том же ритме. Я сказал:
— Я не верю в будущее.
— Но оно настанет.
— Вы говорите о нем как о рае на земле. Рая не настанет.
— Разумеется.
Он внимательно смотрел на меня. Казалось, он искал в моих глазах слова, которые должен был мне сказать.
— Раем мы называем то будущее, когда наши сегодняшние мечты сбудутся. Но мы прекрасно понимаем, что придут другие люди и стремления их будут иными…
— Как вы можете желать чего бы то ни было, зная, что люди никогда не будут довольны?
Он недобро улыбнулся:
— Вам известно, что такое желание?
— Да. У меня были желания. Я знаю. — Я замялся. — Но речь ведь идет не просто о желании: вы боретесь ради других, вы хотите, чтобы они были счастливы…
— Мы боремся вместе и делаем это ради нас самих, — возразил он. Он смотрел на меня все так же внимательно. — Вы говорите: люди, но вы ведь смотрите на них глазами постороннего. Может, будь я Богом, я не видел бы резона что-либо для них делать. Но я один из них, и я хочу с ними вместе и ради них одного и не хочу другого; я всего этого хочу сегодня…
— Когда-то я хотел, чтобы Кармона была свободной, — сказал я. — Я ее спас от господства Флоренции и Генуи, и она погибла вместе с Флоренцией и Генуей. Вы боретесь за Республику и свободу, но кто сказал вам, что ваш успех не приведет к еще худшей тирании? Когда живешь достаточно долго, видишь, что любая победа рано или поздно оборачивается поражением…