– То есть вы хотите сказать, что мне два года драться нельзя? – говорю я, как будто теряю любимое.
Она удивленно смотрит на меня: -…Ладно, нет времени, прощай, я не думаю, что ты такой ненормальный (и совсем безумный) – полезешь снова драться; и, кстати, у тебя очень хорошая девочка, не доставляй ей огорчений… из-за своего носа, драчливого, – и она скрывается на сей раз окончательно.
«Хорошая девочка» с тревогой смотрит на меня.
– Ну, улыбнись, а то мне нехорошо как-то.
– Конечно. – Она через силу улыбается.
– Наташ, а ты можешь осторожно, только осторожно поцеловать меня в одну нижнюю губу и не очень сильно. А? – и я закрываю глаза.
Она целует, и я вырываюсь от боли, все отдается в верхнюю, даже от нижней. Она смотрит расширенными глазами, и я боюсь, только бы у нее не началось это. Я не могу переносить этого у женщин, мне очень больно.
– Какой кретин, что он с тобой сделал…
И вдруг она отворачивает голову, вскакивает и быстро уходит. Далеко от меня. И там у нее начинается это, плечи трясутся, у колонны. А я не иду за ней, этого не могу видеть я.
Появляется тетя Лиля.
– Санечка, звонила твоя мама…
– Как она узнала?! Я же просил…
– Она ничего не узнала. Она мне звонила.
– Вы ей что-нибудь сказали?
– Нет, это твое дело, а я тебе обещала. Но завтра она все равно узнает.
– Почему?
– Тебе завтра нужно идти к ним.
– А что случилось?
– Праздник завтра, 1 Мая, я поэтому и дежурю в ночь сегодня. Много травм и происшествий будет. Как и всегда накануне.
О Господи, я вообще забыл, что еще и этот праздник существует. Завтра.
– У вас собираются гости, она очень надеется, что ты придешь, и ждет.
Она появляется обратно из-за колонн, с сухим лицом, ничего не видно, как быстро она умеет приводить себя в порядок, ни следа, а может, это французские умельцы косметических изделий такие?
– Познакомьтесь, – говорю я.
Она уже улыбается, вернее, она пытается.
– Наташа.
– Лиля Некерман.
– Мне очень приятно, я уже о вас слышала.
– Да? От кого, если не секрет?
– От Торнике, с его пальцем.
– А-а! – Она смеется. – Забавный и приятный человек. Его вся больница после того грузинского угощения вспоминала. И ты знаешь, Саш, что он звонил мне, приглашал куда-нибудь сходить.
– Да, ну! Обязательно скажу Нане, аи да Торнике.
– Может, это и не всерьез, а просто так, не будь доносчиком, а то сниму швы обратно!
Мы смеемся – смех это полезное дело? – и мне нравятся медицинские шутки…
– Ладно, Наташа, забирайте своего героя, и не дерись так больше. А на лицо прикладывай холодные компрессы или просто тряпочку. – Она улыбается. Потому что с тряпочкой у нас анекдот связан. – Скорей отек и припухлость сойдет. Ну, счастливо, до завтра.
– Если я приду; но ничего не говорите, ни слова.
– Ладно уж, боец-конспиратор.
Мы целуемся в щеку, как обычно, Наташа вздрагивает. Она прощается с ней и уходит. Тетя Лиля ведь абсолютно молодая, это я ее в шутку так зову.
– А почему ты вздрогнула? – Я улыбаюсь.
– Я никогда не видела, чтобы тебя целовали в моем присутствии меня…
– Это софокловская трагедия, – шучу я. Но она не улыбается.
Мы едем в такси.
– Я завезу тебя, – говорю я, – мне все равно на Фрунзенскую надо.
– Как?! Ты разве не едешь домой?
– Нет.
– Ты не хочешь, чтобы я осталась?
– Нет, у меня дела, мне надо.
Она немного, но обижается, лицо ее грустнеет, но она старается этого не показывать.
Я привожу ее, не говоря ни слова; я уже не здесь, а там, меня подергивает всего внутри от ожидания и нетерпения.
Она выходит молча, я наклоняюсь: – Завтра, в час дня, я буду ждать тебя у Новодевичьего кладбища, – и вздрагиваю от совпадения и слова. Она кивает, такси трогается. – Сколько времени, шеф?
– Четверть десятого.
«Еще не поздно», – думаю я. Мы останавливаемся у их дома через пять минут.
– Подожди здесь, я сразу же…
Я стучу в дверь, забывая позвонить и что есть звонок. Все в голове уже плывет. От предвкушения.
– Кто там? – спрашивает ее голос.
– Это я.
– Ой, Санечка. – Она открывает дверь и сразу прячется в ванну. – Я голая.
– Прекрасно, – вздыхаю я, кого это волнует.
– Э-э, дорогой мой, кто это тебя так отделал, – говорит Юстинов, появляясь.
– Случайно. Послушай, ты помнишь, я тебе давал мой нож на кнопке, когда ты жил на Энтузиастов, у парка? Где он?
– У меня, в сохранности.
– Давай мне его обратно. Я спешу.
Он выносит нож, я проверяю, как выскакивает лезвие.
– Ну, ты, я надеюсь, Саш, глупости делать не будешь?
– Да ты что, я просто должен отдать его брату… – и осекаюсь, не к месту вспомнил; хотя он знает, что тот существует у меня. Но так правдоподобней звучит. Хотя какое мне дело до правдоподобия или до звучания.
Я скрываюсь на лестнице, скатываясь по ней. И думаю, что уже пришел в себя. Это хорошо.
– На Герцена, к консерватории, – говорю я таксисту, который даже не выключил мотора.
Я сижу в такси, которое едет, и думаю, напрягаясь. Я не знаю, смогу ли я, и нос здесь вовсе ни при чем, а нация. Я ненавидел, когда ненавидели меня. Ни за что. И мстил, когда оскорбляли. Это с Кавказа. Но я не знаю… Я этого никогда раньше не делал и ненавидел, когда видел это в руках других. И бил раньше, чем это доносилось до меня. Но иначе мне не справиться, у него ломовые удары, а я должен.
Я расплачиваюсь и знобко-нервно, но спокойно поднимаюсь по лестнице, взбегаю. Открываю дверь, и одновременно с отмычкой щелкает кнопочная рукоятка моего ножа.
Только не при детях, не при мальчике, думаю я, а на нее положить, еще скажет спасибо (потом)…
Мое тело напрягается внутри до последнего нерва. Я слышу не стук, а грохот, мой, по их двери.
Открывает дверь она.
– Где он, пусть выйдет. Так будет лучше, чем зайду я. Ну, быстро.
– Что ты, его нет! Он заскочил, похватал вещи и умчался, сказал, что на несколько дней… – Она с тревогой смотрит на меня.
– Отродье, – говорю я, – я ему все равно жизни не дам. Тварь! – шиплю я.
И вдруг выскакиваю на кухню, размахиваюсь и распарываю до «мяса», до самого нутра, с одного удара, его боксерскую грушу; которая даже не рыпнулась. И потрошу ее, потрошу, потрошу, не в силах остановиться.
Я не знаю, что со мной.
И только когда я опускаюсь, усталый, плюхнувшись, на кровать, совсем обессиленный и пустой, я думаю: какое счастье, что его не было, – мой бы отец не пережил этого никогда. Его не волновали бы причины.
Глаза мои смыкаются.
Я не помню, сколько я сплю, мне кажется, что не-долго, я как будто проваливаюсь. Кто-то трясет потихоньку меня. Она, нет это мне снится, я смыкаю глаза плотнее, едва разомкнувшиеся. Но запах-то не снится. Сны не могут пахнуть, запахи не могут сниться.
Я открываю широко глаза:
– Наташа? Как ты здесь оказалась? Она смотрит встревоженно на меня.
– Сколько времени?
Смотрит на свои маленькие золотые часы:
– Три часа.
– Не может быть, я же должен был… мы должны были встретиться в час дня.
– Поэтому я и приехала, я прождала до двух, позвонила, сказали, что ты еще не выходил из комнаты, я испугалась и, взяв такси, приехала, примчалась, – поправилась она.
– И ты даже не обиделась?
– Ну что ты, милый, я же поняла.
– Ты моя умница, извини меня. Иди сюда, мы поцелуемся.
– А тебе не будет больно?..
Она выжидающе смотрит на меня.
– Я потерплю. Дожили, ох дожили.
– Видишь, теперь это не радость, а терпеть приходится…
– Ну, ты же знаешь: «пытки любви». Или муки любви, как там поэты слагают?
– А разве это – это слово? – и она замирает совершенно. Абсолютно вся.
– Не знаю, – смущаюсь я и вдруг сбиваюсь на чушь: – Кто что знает в этом мире, в этой жизни, поди сюда.
Она подходит и опускается рядом, целуя мои глаза, – это я научил ее, моя привычка. И они не поранены.
– Их хоть можно? – Она улыбается.
– Да, моя прекрасная маркиза. А что это ты сегодня так одета?
– Праздник вроде какой-то…
– Ах, да, так давай праздновать, веселиться. – Я пытаюсь, встаю, и слегка шатает. Я иду чистить зубы.
Везде тихо, и в коридоре ни звука. Я возвращаюсь.
– А где она? Соседи, я имею в виду.
– Она уже выходила, когда я приехала: детей к матери на два дня увезла, в Подольск, кажется.
– Это она тебе все рассказала?
– Да, вчера, когда я приехала. Без звонка, хотела удивить тебя. Вот и удивила…
– Ладно, давай забудем об этом, все, навсегда, надоело, как будто и не было ничего. Садись за стол, и будем твое вино любимое пить.
Она сама ставит бокалы, перед этим идет, их моет. И садится рядом.
– Ты посмотри, почти сорок бутылок, что мы с ними делать будем?
– Пить! – радостно говорит она.
– А скажи мне, прекрасная пивунья, – я делаю вид незамечающего мальчика, – почему ты меня никогда не называешь Саня или Санечка? – Она молчит. – Ну!
– Ты хочешь, чтобы я ответила?
– А как ты думаешь своей умной головкой, для чего ж еще я этот вопрос задавал?