Надо сказать, что Клотильда испытывала к бабушке некоторую признательность за то, что та проявила полное бескорыстие при вскрытии завещания Паскаля, который назначил молодую женщину своей единственной наследницей; мать, имевшая право на четвертую часть имущества, выказала уважение к последней воле сына и отказалась от своей доли. Сама она собиралась лишить наследства всю свою родню, оставив ей одну только славу, и употребить весь свой капитал на сооружение убежища, которое донесет благословенное, уважаемое имя Ругонов до грядущих времен: на протяжении полувека она жадно стремилась к наживе, но теперь презрела деньги, отдавшись более возвышенной страсти — честолюбию. Благодаря щедрости бабушки у Клотильды отпала тревога за будущее: ежегодного дохода в сумме четырех тысяч франков вполне достаточно для нее и ребенка. На эти деньги она воспитает сына, сделает из него настоящего человека. Кроме того, она положила на имя малыша в виде пожизненной ренты пять тысяч франков, хранившихся в секретере; ей принадлежала также Сулейяда, которую все советовали ей продать. Правда, содержание усадьбы стоило недорого, но что за одинокая, печальная жизнь ожидала молодую женщину в этом большом, пустынном, слишком обширном для нее доме, где она чувствовала себя затерянной! А между тем она все не решалась его покинуть. Может быть, так никогда и не решится.
Милая Сулейяда! В ней сосредоточилась вся ее любовь, вся жизнь, все воспоминания! Минутами ей казалось, что Паскаль по-прежнему живет здесь, ведь она оставила все в том же виде, в каком было при нем. Мебель стояла на прежнем месте, бой часов отмечал тот же распорядок дня. Клотильда лишь заперла комнату Паскаля, куда со священным трепетом входила теперь она одна, чтобы поплакать, если на сердце становилось слишком тяжело. Спала она, как и прежде, когда была девушкой, в своей комнате, где они любили друг друга, на кровати, где умер Паскаль; ничто здесь не изменилось, кроме одного, — по вечерам Клотильда приносила сюда колыбель ребенка. Это была все та же уютная комната с привычной старинной мебелью, с выцветшей обивкой цвета зари, старая комната, которую теперь оживлял ребенок. А когда она сидела за обедом внизу, в светлой столовой, чувствуя себя очень одинокой, ей слышались отголоски смеха, вспоминался здоровый аппетит ее юных лет, когда оба они весело ели и пили, прославляя жизнь. И сад, и вся усадьба были тесно связаны с ее жизнью, — ведь на каждом шагу перед ней вставали неразлучные образы ее самой и Паскаля, они часто сидели вдвоем на террасе в длинной тени столетних кипарисов и созерцали долину Вьорны, окаймленную скалистыми грядами Сейи и опаленные солнцем холмы Святой Марты. Много раз они с Паскалем проворно карабкались по каменным уступам между чахлых олив и миндальных деревьев, словно дети, убежавшие из школы. Привлекала ее и сосновая роща, душистая, нагретая солнцем, где под ногами скрипели иглы, и огромный ток с бархатистой травой, ласкавшей плечи Клотильды, когда по вечерам она лежала там и смотрела, как на небосводе появляются первые звезды, но особенно влекли ее исполинские платаны, в тени которых они наслаждались летом дивным покоем, прислушиваясь к освежающей песенке источника, к чистой хрустальной ноте, которую он тянул в течение сотен лет! Во всем — в старых камнях дома, в каждой пяди земли Сулейяды Клотильда чувствовала горячее биение их крови, частицу их общей жизни.
Но она предпочитала проводить время в рабочем кабинете, где оживали ее лучшие воспоминания. Здесь прибавилась только колыбелька. Письменный стол доктора стоял на своем месте, у левого окна; Паскаль мог бы войти и сесть за него, потому что даже стул не был передвинут. На длинном столе в середине комнаты, между лежавшей, как прежде, грудой книг и брошюр, новым было только светлое пятно — белье грудного ребенка, которое молодая женщина как раз начала разбирать. На книжных полках стояли те же ряды томов, а большой дубовый шкаф, казалось, ревниво хранил в своих недрах наглухо запертое сокровище. Под закопченным потолком, среди беспорядочно расставленных стульев — этого милого сердцу беспорядка мастерской, где так долго сочетались причуды молодой девушки и поиски ученого, все еще царила здоровая атмосфера труда. Больше всего волновали Клотильду ее развешанные по стенам пастели — копии с живых цветов наряду с цветами ее мечтаний, этим неудержимым полетом в воображаемые, химерические страны.
Клотильда кончала разборку крошечного детского белья, когда, подняв глаза, увидела перед собой пастель, изображающую престарелого царя Давида, положившего руку на обнаженное плечо молодой сунамитянки — Ависаги. И хотя Клотильда разучилась смеяться, она почувствовала на своем лице счастливую, умиленную улыбку. Как они любили друг друга, как мечтали о вечности в тот день, когда она шутки ради изобразила этот гордый и нежный символ! Царь был в роскошном одеянии — в прямой, отягощенной драгоценными каменьями мантии, и на его белых, как снег, волосах сверкал царский венец. Она же казалась еще нарядней, чем он, из-за своей лилейно-белой кожи, тонкой удлиненной фигуры, маленьких округлых грудей и гибких рук, исполненных божественной грации. Его уже нет, он покоится в земле, а она носит траур, черное платье, скрывающее от посторонних глаз ее торжествующую наготу, и только ребенок может подтвердить перед людьми при ярком свете дня, как спокойно и беззаветно она принесла себя в дар любимому.
Клотильда тихонько села возле колыбели. Солнечные лучи протянулись через всю комнату. В дремотном полумраке за закрытыми ставнями зной становился все тяжелее, а тишина казалась глубже. Клотильда отобрала крошечные распашонки, не спеша стала пришивать к ним завязки и вновь погрузилась в задумчивость среди жаркого безмолвия — отголоска палящего солнца за стенами дома. Мысленно обратившись к своим пастелям, отображающим действительность и фантастическим, она подумала, что двойственность ее натуры выражалась в страстном желании познать истину, заставлявшем ее часами биться над рисунком какого-нибудь цветка, и в жажде сверхъестественного, которая увлекала ее порой за пределы реальности, навевая безумные грезы о невиданных райских цветах. Такой она была всегда и чувствовала, что, несмотря на поток жизни, беспрестанно изменявший ее, она остается в глубине души все той же. Потом она подумала с глубокой благодарностью о Паскале, который сделал ее тем, кем она стала. Он вырвал ее в раннем детстве из отвратительной среды и взял ее к себе, повинуясь, несомненно, своему доброму сердцу; в то же время ему хотелось убедиться на опыте, как будет развиваться ребенок в иной среде, окруженный правдой и любовью. Паскаля никогда не покидала мысль проверить свою старую теорию на опыте: возможно ли путем воздействия среды воспитать и даже излечить человека, исправить его, спасти физически и духовно. Конечно, Клотильда обязана Паскалю всем, что в ней есть хорошего, она представляла себе, какой бы она выросла взбалмошной и необузданной, если бы он не привил ей любовь к труду. Когда она расцвела под южным солнцем, сама жизнь бросила их в объятья друг друга, и разве ребенок не был последним проявлением его доброты и жизнелюбия и не доставлял бы им теперь много радости, если бы их не разлучила смерть?
Погрузившись в прошлое, Клотильда ясно осознала, как сильно она изменилась. Паскаль исправил ее врожденные недостатки, и она подумала сейчас о своей медленной эволюции, о борьбе в ней между действительностью и фантазией. Эта борьба началась с детских вспышек гнева, когда зревшие в девочке семена протеста, неуравновешенности приводили ее к опасной мечтательности. А потом на нее стали находить приступы благочестия, появилась жажда иллюзий и обмана, безотлагательного счастья, ее возмущала мысль о том, что неравенство и несправедливость этого грешного мира найдут вознаграждение лишь в райском блаженстве. То было время ее споров с Паскалем, когда она терзала его, задумав убить дух ученого. Но на этом пути она вновь обрела в Паскале своего учителя, ибо он победил ее, преподав в грозовую ночь страшный урок жизни. С тех пор воздействие среды стало ощутимей, развитие Клотильды ускорилось: она превратилась в уравновешенную, благоразумную девушку, приняла жизнь такой, как она есть, в надежде, что настанет день, когда благодаря труду всего человечества мир будет избавлен от зла и страданий. Она полюбила, стала матерью и все поняла.
Вдруг ей вспомнилась другая ночь, ночь, проведенная на току. Она и теперь слышала свои собственные жалобы под звездным небом на жестокость природы, на омерзительное человечество, на несостоятельность науки и свое требование раствориться в боге, в тайне. Вне самоотречения нет прочного счастья. Потом она услышала его ответ, изложение его символа веры: развитие разума с помощью науки, постепенное завоевание истин, как единственное возможное благо, и убеждение, что все возрастающая сумма этих истин даст в конце концов человеку если не счастье, то безмерное могущество и ясность духа. Все это приводило Паскаля к пламенной вере в жизнь. Он говорил, надо идти вместе с жизнью, которая всегда идет вперед. Нельзя надеяться на передышку, нельзя искать покоя в закоснелом невежестве и облегчения — в возврате к прошлому. Нужно обладать твердостью духа и скромностью, чтобы сказать себе — единственная награда в жизни — это прожить ее мужественно, выполняя налагаемые ею обязанности. Тогда зло окажется случайностью, которой еще не нашли объяснения, а человечество предстанет с этой точки зрения огромным механизмом, действующим ради вечного становления. Зачем рабочему, оканчивающему жизненный путь, проклинать дело своих рук лишь потому, что он не увидит, не оценит его результатов? Пусть даже процессу работы нет конца, — почему не вкушать радость самого труда, движения вперед и сладостного сна после длительной усталости? Дети продолжают труд отцов, и, в свою очередь, передают дело их жизни потомкам, — вот почему родители так сильно их любят! А если это так, остается мужественно и смиренно участвовать в общем труде, отказавшись от бунтующего «я», которое требует полного счастья для себя лично.