Первая весенняя гроза бушевала над городом, когда они втроем ехали на дрожках в Хаизово Предместье, где буйствовал квинтофронов «Храм Сатаны». По крайней мере, так называли этот балаган члены Синдиката Спасения. [А Коцмолухович беспечный, как пес, спущенный с цепи, в это время под звуки гимна Кароля Шимановского «Боже, спаси Отчизну» въезжал на коцмыжевский вокзал.] Откуда-то из-за города, с далеких полей ветер приносил весенний запах ненавистной «родной земли» и свежей травы, пьющей жадными ростками углекислый газ. Упоительная внутренняя бесшабашность залила Генезипа до крайних рубежей духа. Он тонул в трясине фальшивого примирения с собой. Целовал невероятно красивую руку матери, бесстыдно стащив с нее перчатку, и (неизвестно зачем) поцеловал в лоб пораженного Михальского, который, вследствие подавленности абсолютным счастьем, в основном молчал. (Он боялся при своей «графине» — так он ее, к ее возмущению, называл — ляпнуть что-нибудь неуместное. Другое дело в койке — там, имея все козыри на руках, кооператор был гораздо уверенней в себе.)
Замечание
«Что интересного можно сказать о человеке счастливом, живущем без проблем, о человеке, которому все в жизни удается? Он всем опротивел — и в жизни, и в литературе. Глумиться над «nieudacznikami», которые потом — «pust’ płaczut» — вот благодарное занятие для литературщика. А если уж сильный человек, то как у Лондона: обязан полтора суток безнаказанно ползти нагишом при -35 °С, голыми руками в три дня без отдыха разломать шестисотметровую скалу, остановить трехвинтовой океанский пакетбот, уперев ему ногу в нос, а потом — «keep smiling»[140]. Легкая задача — штамповать таких несложных героев». — Так говорил Стурфан Абноль, который в эту минуту пытался насмерть зацеловать Лилиану во втором экипаже.
Последний раз... О кабы знать об этом в подобных случаях... Зипа распирало от низменного счастья. Гнусный паразит, проникший в «кладезь сил» Вождя, упивался краденой высшей ценностью — ощущением смысла Существования. Казалось, общая гармония Бытия не умещается в самой себе — мир лопался от совершенства. В такие минуты или в моменты столь же напряженного отчаяния простые люди создают потусторонние миры, давая выход невыносимому давлению негативной или позитивной гармонии.
Уже у входа их встречали обычные — механические, фотомонтажные, выблеванные из напрочь перекисшего творческого вакуума, пуристически-инфантильно-советско-старопикассовские, чистоблефистские — «biezobrazija» и лампионы в форме торчащих отовсюду скайскрейперов и замаскированных (черными масками), фантастически деформированных частей тела. Последнее было новинкой. Зипек впервые видел подобное свинство и замер от ужаса. Он знал такое по репродукциям в старых историях искусств, но не предполагал, что это столь омерзительно в своей безнадежной дегенеративности. И все же в этом было нечто = отчаянный блеф, доведенный до эксгибиционистского бесстыдства. «Бедная, несчастная Лилиана, милая моя потаскушка! Как ужасно приходится жить — я: псевдоофицер (в крови-то ведь у меня этого нет?) — она: псевдоартистка и духовная шлюха». Счастье угасло: он остался нагой под холодным мутным дождем, на каких-то задворках, провонявших стиркой и капустой, — здесь предстояло ему окончить жизнь. Ему вспомнилась русская песня, которую он знал по училищу, с припевом, кончавшимся словами: «oficerow i bliadiej...»
И тут вдруг мир действительно взорвался. Генезип кое-что слышал о знаменитой Перси Звержонтковской от Лилианы и Стурфана. Но то, что он увидел, превосходило все его представления о самом фантазматическом, напыщенно-наиндюченном измерении — «and she has got him in his negative phase»[141].
Замечание
Воздействие того или иного явления долгие годы определяется тем, застигло ли оно нас в позитивной или негативной фазе абсолютно вроде бы несущественных, мелких внутренних колебаний.
Она попала на «ямку» — стало быть, все пропало. На миг даже Коцмолухович поблек по всей линии едва выстроенного Зипкиного внутреннего фронта. Но сила этого переживания была функцией системы событий дня, в которых свежевзлелеянныи в мечтах и свежезажаренный Вождь все же играл главную роль.
Из-за занавеса, покрытого мазней, взывающей о мщении к идее Чистой Формы, вышло скромное, серенько одетое, д е в о ч к о о б р а з н о е существо, лет, может, уже двадцати пяти или шести, и голосом, который разлился по всем мышцам и уголкам тела каким-то горячим сладостно-трепетным м а с л о м н е н а с ы т и м о с т и, дьявольской смазкой чувственности (растопив телесный остов, как парафин, и вспучив кобелиную самцовость в недосягаемые сферы безумных вожделений), — таким вот голосом она сказала пару слов о представлении, которое должно было состояться, причем упомянула, что в роли Дзибзди — по замене — впервые выступит баронесса Лилиана Капен де Вахаз. В зале раздался рев разочарования и топот обманутых зрителей.
Информация
Вообще она играла маленькие роли, а в основном работала как режиссер с женщинами, желающими углубиться в таинственный мир метафизической неудовлетворенности Квинтофрона Вечоровича. [Этот субъективно бесплодный импонент (бывают импоненты плодовитые, по крайней мере — в области духа) с безграничным самозабвением, мучительно иссыхая от неутолимой жажды творчества, творил за счет других, организуя их в великую симфонию холодного безумия, в свой мир иллюзий, в котором только и мог кое-как выдержать свое существование. Днем он дремал и читал, а вечером после колоссальных дозищ кокаина выползал из своей черной комнаты и «организовывал» этот адский театр безымянного кошмара («последний оплот сатаны в совершенствующемся мире»), накачивая всех безнадежным безумием ненасытимости. За кулисами происходили вещи ужасные. Там достигла наконец предела и ненасытимость жизнью Путрицида Тенгера — достигла, на погибель его творчеству. Об этом — кратко — позднее.] Сейчас Перси особо была занята препарированием Лилианы во исполнение тайных целей Квинтофрона, одной из которых — видимой — было так называемое «бегство от действительности». И Лилиана, чья «душа раскрывалась навстречу словам Перси, как белый ночной цветок перед грубой, трескучей бабочкой, бессознательной сводницей пестиков и тычинок», уже в первых разговорах невольно начала вырабатывать тот таинственный, популярно выражаясь, флюид, который связал ее наставницу и брата. Всю свою подсознательную, безнадежную и неосуществленную любовь к брату («братику», скорее, не похожему на нынешнего Генезипа и знакомому Перси только по старым фотографиям) она «вдохнула» в эту никому, в том числе и ей, не понятную фигуру. Зипек не знал о Перси ничего. Лилиана ревниво скрывала от брата реальный объект этой дикой трансформации чувств, однако знала в глубине души, что когда-нибудь неизбежно что-то реально произойдет. Хорошо ли это было для тех двоих, никто не мог бы сейчас сказать. «Прожить жизнь предельно ярко (пускай даже предельно страшно — коли судьба такая), себя не щадя; сжечь дотла себя и других, если они тоже в этом себя найдут» — так говорил циклотимик и болван Стурфан Абноль. Легко такому быку говорить.
Над серым костюмчиком и двумя (хорошо, что не тремя) чертовски стройными ножками (не ногами) Генезип увидел детское почти овечье, даже баранье личико, в то же время настолько прекрасное, просветленное лаской и сладостью (но не приторной) столь невероятно достойной марки, что у него нутро взыграло, а сердце само себя проглотило в резком спазме. Глаза, большие, как мельничные колеса, впитали все, как гигантские губки, и застыли, насытившись до предела необычайным видом, и в восторге, уничтожающем личное бытие, сожрали в одно мгновение овечье личико, навеки — независимо от мозга — захватив его в собственность. Но это было еще впечатление поверхностное, одностороннее. И наконец глаза разлетелись, как два золотых (непременно золотых) щита, защищавших мозг от непосредственного вторжения материального образа в его мясистые, болезненные извилины, — тонкими подрагиваниями пространства они перевели ее образ, потенциально никакой, в мозаику таинственных, непостижимых по сути красок. И тогда встретились их глаза, и Зипек ощутил, что она — (вот так победа! — затрясся он от половой боли, от злого счастья и такого печального торжества, что его аж насквозь провеселило, или как там) — просто его увидела. Ему вспомнился, неизвестно почему, Ежи из Подъебрада. Он провалился в себя — точнее, нет: сходил собой под себя — визжа от противоречивых чувств. Кишки и прочие органы рвались в медленном спазме безнадежной скорби о всебытии, не воплощенном, не пережитом — о всебытии, чья бесконечность со всех сторон взывала к бедному, «оглоушенному», «опупелому», дезориентированному, одураченному индивидуальному бытьишку.