— Да, теперь ее очередь говорить, — сказал Николай и положил руку ей на колено.
— Говори, говори! — подбодрил ее Ренни.
Но Мэгги отрицательно помотала головой. Ею завладел смех, он сотрясал ее. Она хохотала, откинув назад голову, словно одержимая добрым духом, который заставлял ее сгибаться и выпрямляться — точно деревце под ветром, подумал Норт. «Долой идолов, долой идолов, долой идолов!» Ее смех звенел, будто деревце было увешано множеством колокольчиков. Норт тоже засмеялся.
Они перестали смеяться. Этажом выше топотали ноги танцоров. Сирена протрубила на реке. По далекой улице загромыхал грузовик. Воздух вдруг заполнился трепетом звуков, как будто что-то выпустили наружу: близилось начало дневной жизни, и этот хор, крик, перекличка, содрогание возвещали лондонский рассвет.
Китти повернулась к Николаю.
— А о чем была бы ваша речь, мистер… К сожалению, не знаю вашего имени, — сказала она. — Та речь, которую перебили?
— Моя речь? — усмехнулся он. — Это была бы чудесная речь! Шедевр! Но как можно говорить, если все время перебивают? Я начинаю: «Давайте поблагодарим», тут Делия говорит: «Не надо меня благодарить», я начинаю опять: «Поблагодарим кого-нибудь, кого угодно…» — а Ренни спрашивает: «За что?» Я приступаю в третий раз, смотрю, а Элинор спит. — Он указал на Элинор. — Так что толку?
— Нет, толк есть… — начала Китти.
Ей все еще чего-то хотелось — завершения, росчерка, — чего именно, она сама не знала. И уже было поздно. Ей пора было уходить.
— Шепните мне по секрету, что вы хотели сказать, мистер…? — попросила она.
— Что я хотел сказать? Я хотел сказать… — Он сделал паузу, выставил руку и по очереди прикоснулся большим пальцем к остальным четырем. — Сначала я хотел поблагодарить хозяина и хозяйку. Потом я хотел поблагодарить этот дом… — он обвел рукой комнату, увешанную плакатами агента по продаже недвижимости, — который давал приют влюбленным, творцам, мужчинам и женщинам доброй воли. И, наконец, — он взял бокал, — я хотел выпить за человеческий род. За человеческий род, — Николай поднес бокал ко рту, — который теперь переживает свое младенчество, и за то, чтобы он достиг зрелости! Дамы и господа! — воскликнул он, привстав и выпятив грудь. — Я пью за это!
Николай стукнул бокалом об стол. Бокал разбился.
— Тринадцатый за вечер! — сообщила Делия, подойдя и остановившись рядом. — Но ничего, ничего. Они очень дешевые — бокалы.
— Что дешевое? — пробормотала Элинор. Она приоткрыла глаза. Где она? Что это за комната? Которая из бесчисленных комнат? Всегда были какие-то комнаты, всегда люди. Всегда — от начала времен… Он сжала в ладони монеты, которые по-прежнему держала, и опять на нее нахлынуло чувство счастья. Может быть, оттого, что она все еще была жива — острое ощущение (она ведь только проснулась), — а та вещица, та твердая безделушка — она вспомнила изъеденного чернилами моржа — исчезла? Элинор широко открыла глаза. Да, она есть, она жива, сидит в этой комнате, и рядом живые люди. Их лица окружали ее. Сначала она не понимала, кто есть кто, а потом стала узнавать знакомые черты. Вот Роза, вот Мартин, а это Моррис. У него на темени почти не осталось волос. А лицо было странно бледным.
Затем она заметила эту странную бледность на всех лицах по очереди. Электрический свет потерял яркость, скатерти стали белее. Голову Норта — он сидел на полу у ног Элинор — окружал белый ореол. А манишка его была немного измята.
Он сидел на полу рядом с Эдвардом, обняв свои колени, и как-то слегка дергался, поднимая на Эдварда глаза, как будто о чем-то умолял его.
— Дядя Эдвард, — услышала Элинор, — расскажите мне…
Он был похож на ребенка, выпрашивающего сказку.
— Расскажите мне, — повторил он, вновь чуть дернувшись. — Вы же ученый. Об античной классике. Об Эсхиле, Софокле, Пиндаре.
Эдвард склонился к нему.
— И о хоре. — Норт опять дернулся. Элинор подвинулась к ним. — О хоре, — повторил Норт.
— Милый мальчик, — добродушно улыбнулся Эдвард, — не проси меня об этом. Я никогда не был в этом силен. Нет, будь моя воля… — он сделал паузу и провел рукой по лбу, — я стал бы… — Его слова заглушил взрыв хохота. Элинор не уловила окончание фразы. Что же он сказал, кем он хотел бы стать? Она упустила его слова безвозвратно.
Должна быть другая жизнь, подумала Элинор, с досадой откинувшись на спинку. Не в мечтах, но здесь и сейчас, в этой комнате, с живыми людьми. Ей показалось, будто она стоит на краю пропасти и ветер развевает ее волосы. Вот-вот она ухватит то, что только что ускользнуло от нее. Должна быть другая жизнь, здесь и сейчас, повторила она про себя. А эта — слишком коротка, слишком изломанна. Мы ничего не знаем, даже о самих себе. Мы только начинаем понимать — отрывочно, местами, думала она. Она сложила ладони лодочками у себя на коленях, — как делала Роза, когда подносила руку к уху. Элинор хотелось охватить текущее мгновение, удержать его, ощутить его как можно полнее, вместе с прошлым и будущим, проникать в него, пока оно не засияет все целиком, ярко и глубоко, светом понимания.
— Эдвард, — начала она, желая привлечь его внимание. Но он не слушал ее, он рассказывал Норту какую-то старую университетскую байку. Бесполезно, подумала Элинор, расслабляя ладони. Оно должно упасть, улететь. А что потом? Ведь и ее ждет бесконечная ночь, бесконечная тьма. Она посмотрела вперед, как будто увидела перед собой вход в очень длинный темный тоннель. Но, думая о тьме, она почувствовала какое-то несоответствие. А просто уже светало. Шторы побелели.
По комнате прошло некое движение.
Эдвард повернулся к Элинор.
— Это кто? — спросил он, указав на дверь.
Она посмотрела. В дверях стояли двое детей. Делия держала их за плечи, приободряя. Она подвела их к столу, чтобы чем-нибудь угостить. Они выглядели скованно и неуклюже.
Элинор оглядела их руки, одежду, обратила внимание на форму их ушей.
— Наверное, дети сторожа, — сказала она.
И действительно, Делия отрезала им по куску торта, и куски были больше, чем если бы она угощала детей своих знакомых. Дети взяли куски и уставились на них с недоумением, будто в них было что-то страшное. Возможно, они были напуганы тем, что их привели из цокольного этажа в гостиную.
— Ешьте! — сказала Делия, слегка хлопнув их по спинам.
Они начали медленно жевать, угрюмо озираясь вокруг.
— Здравствуйте, дети! — крикнул Мартин, кивая им.
Они так же угрюмо уставились на него.
— У вас есть имена? — спросил он. Дети продолжали молча есть. Мартин принялся шарить у себя в кармане. — Ну, говорите! Говорите!
— Молодое поколение, — сказала Пегги, — не намерено говорить.
Дети обратили взгляды на нее, по-прежнему жуя.
— Завтра не надо в школу? — спросила Пегги.
Они покачали головами.
— Ура! — воскликнул Мартин. Он выставил перед собой пару монет, держа их двумя пальцами. — Так, спойте-ка песенку за шесть пенсов!
— Да. Что вы разучивали в школе? — спросила Пегги.
Они уставились на нее, но сохранили молчание. Есть они перестали. Их окружали взрослые люди. Оглядев их, дети быстро толкнули друг друга локтями и вдруг начали петь:
Etho passo tanno hai,
Fai donk to tu do,
Mai to, kai to, lai to see
Toh dom to tuh do.
Звучало это примерно так, но ни слова разобрать было невозможно. Странный текст как будто рождался из мелодии. Дети умолкли.
Они стояли, держа руки за спиной. Затем вдруг приступили к следующему куплету:
Fanno to par, etto to mar,
Timin tudo, tido,
Foll to gar in, mitno to par,
Eido, teido, meido.
Второй куплет они исполнили более свирепо, чем первый. Ритм песни как будто раскачивался, непонятные слова сливались в почти истошный визг. Взрослые не знали, смеяться им или плакать. Детские голоса были так резки, акцент так причудлив…
Дети опять запели:
Chree to gay ei,
Geeray didax…[74]
И вдруг остановились, судя по всему, на середине куплета. Они стояли, молча ухмыляясь и глядя в пол. Никто не знал, что сказать. В исполненной ими песне было нечто чудовищное. Они была пронзительна, неблагозвучна, бессмысленна. Наконец семенящей походкой подошел старый Патрик.
— Очень мило, очень мило. Спасибо, мои дорогие, — проговорил он со своей обычной доброжелательностью, ковыряя во рту зубочисткой. Дети улыбнулись ему и направились к выходу. Когда они, еще медленно и осторожно, проходили мимо Мартина, он сунул им монеты. тут они со всех ног припустили к двери.
— Но что же они пели, черт побери? — удивился Хью Гиббс. — Я, признаться, ни слова не понял. — Он прижал ладони к своей широкой груди, обтянутой белым жилетом.
— Жаргон кокни, наверное, — сказал Патрик. — И чему их учат в школе…