Еженедельник выходил регулярно целых три воскресенья и публиковал статьи, испещренные восклицательными знаками, нотабене и цитатами на тему: «Боевые капеллы», «Взятие Ормуза», «Посольство Тристана да Кунья»* и тому подобное; он сразу приобрел репутацию хотя и бледной, но все же зари национального возрождения. Некоторые светлые умы из шести однокашников Кастаньейро, а именно те трое, которые не чуждались просвещения (ибо из трех оставшихся один увлекался боем на дубинках, другой играл на гитаре, а третий был примерным студентом), тоже загорелись патриотическим огнем. Все они принялись рьяно листать фолианты Фернана Лопеса, Руя де Пины и Азурары *, дотоле не потревоженные ничьей рукой, в поисках героических легенд, «чисто наших, чисто португальских, — как взывал Кастаньейро, — способных вернуть удрученной нации сознание собственного героизма». Патриотический сенакль, возникший в пансионе Северины, постепенно креп. Тогда-то именно и вступил в него Гонсало Мендес Рамирес. Это был русоволосый, стройный, обходительный юноша с молочно-белым цветом лица и веселыми глазами, которые легко увлажнялись слезой; он был пока известен лишь тем, что внимательно следил за модой и не терпел пятен ни на студенческой мантии, ни на лаковых ботинках. Но как-то в воскресенье после завтрака он принес в комнату Кастаньейро рукопись на одиннадцати страницах, под заглавием «Дона Гьомар». Рассказывалось в ней старинное предание о знатной даме, владелице замка: пока супруг ее, закованный в железо барон, сокрушал стены Иерусалима, дона Гьомар обнималась в лунную майскую ночь с кудрявым пажем… Потом под рев зимней бури в замок являлся длиннобородый пилигрим с посохом в руке; это был переодетый барон. От своего управителя, коварного доносчика, чьи губы время от времени кривила недобрая усмешка, барон узнавал, что супруга ему неверна, что поругано имя, почитаемое во всех королевствах Испании… Горе пажу! Горе даме! Вскоре колокола звонили по усопшим. И вот уже на помосте опершись на топор, стоит палач в красном капюшоне меж двух плах, покрытых траурными полотнищами. В слезливом финале «Доны Гьомар» описывались могилы любовников, скрытые в пустынном месте; как и полагается в балладе о несчастной любви, над ними вырастали два куста белых роз, чьи лепестки и благоухание смешивал шаловливый зефир… Короче говоря (что и отметил Жозе Лусио Кастаньейро, задумчиво потирая подбородок), в «Доне Гьомар» не было ничего «чисто португальского, чисто нашего, пропитанного соками родной почвы». Но все же эта плачевная история протекала в древней сеньории Риба-Коа; имена рыцарей — Ремаригес, Ордоньо, Фройлас, Гутьеррес — дышали неизъяснимо готским ароматом*; на каждой странице гремели родные сердцу возгласы: «Клянусь честью!», «Лжешь, собака!», «Стремянный, коня!». На фоне этого истинно португальского реквизита сновало множество конюших, одетых в беленые казакины, монахов в надвинутых на глаза клобуках, ключарей, встряхивающих кожаными бурдюками, кравчих, рассекающих лоснящуюся от жира хребтину кабана… Словом, новелла обнаруживала спасительный возврат к национальным традициям.
«И, кроме того, — подчеркивал Кастаньейро, — у нашего Гонсалиньо отличный слог… Он пишет плавно, сильно, с приятным привкусом архаики… С великолепным привкусом архаики! Право, на ум приходит даже «Шут», «Цистерцианский монах»… Эта Гьомар, конечно, довольно расплывчатая средневековая дама и отдает скорее Бретанью или Аквитанией. Но в образах управителя замка и самого барона уже проступает нечто подлинное. Это истые португальцы, коренные жители земель между Доуро и Кавадо… Да! Когда Гонсалиньо хорошенько покопается в летописях, понатореет в преданиях старины, мы получим наконец писателя, сильно чувствующего народную почву, постигшего дух нации!»
«Дона Гьомар» заняла три страницы журнала «Родина». В то воскресенье Гонсало Мендес Рамирес отпраздновал свое вступление на литературную стезю званым ужином, на который были приглашены сотоварищи по сенаклю и все друзья. И тут, в таверне Камолино, после жареных цыплят с горошком, в то время как запыхавшиеся официанты спешили с новыми графинами колареса, он был провозглашен «португальским Вальтером Скоттом». Молодой автор тут же скромно оповестил друзей, что у него задуман роман в двух частях; в основу его ляжет история рода Рамиресов, а именно некий подвиг гордого Труктезиндо Мендес Рамиреса, который был другом и военачальником короля Саншо I *. И личные вкусы, и осведомленность в старинных одеяниях и утвари (давшая себя почувствовать уже в «Доне Гьомар»), и даже древность его имени — все, казалось, говорило о том, что Гонсалиньо самой судьбой призван возродить в Португалии исторический роман. Итак, он обрел призвание — и с тех пор прогуливался по Калсаде, задумчиво нахлобучив на глаза студенческий берет и являя собою вид человека, творящего новые миры. Именно в это время он и получил на экзамене «неудовлетворительно». Когда Гонсало вернулся после вакаций на четвертый курс, пламя патриотизма на улице Милосердия угасло. Кастаньейро вышел из университета и прозябал где-то в Вилла-Реал-де-Санто-Антонио. С его исчезновением не стало и «Родины». Покинутые своим апостолом, юные патриоты, еще так недавно корпевшие в библиотеке над хрониками Фернана Лопеса и Азурары, снова скатились к романам Жоржа Онэ, а по вечерам стучали киями в бильярдной на Софии. Обстоятельства Гонсало также переменились: он носил траур по отцу, которого похоронил в августе месяце. По-прежнему мягкий и обходительный, он отпустил бородку, стал серьезней и потерял вкус к шумным пирушкам и шатанию по ночным улицам в компании друзей. Поселился он теперь в отеле «Мондего»; с ним был старый слуга из Санта-Иренеи, по имени Бенто, который прислуживал ему по всей форме, при белом галстуке.
Избранными друзьями Сонсало стали трое-четверо юношей, готовившихся выступить на политической арене; все они прилежно изучали «Парламентский вестник», были в курсе некоторых столичных интриг, провозглашали необходимость «положительной программы» и «широкой помощи сельскому хозяйству», считали непростительным легкомыслием и якобинством пренебрежение университетской молодежи к «догмам» и даже, гуляя при лунном свете в Тополевой роще или по скалистым тропам Пенедо-да-Саудаде, не уставали рассуждать о героях, стоявших во главе двух соперничавших партий — Бразе Викторино, молодом предводителе возрожденцев, и престарелом бароне Сан-Фулженсио, заслуженном вожде историков. Симпатии Гонсало склонялись к возрожденцам; название это привычно связывалось с просвещенным консерватизмом, изысканностью манер и широтой воззрений; вследствие этого Гонсало стал усердным посетителем возрожденческого клуба в кафе Коураса, и по вечерам, за чашкой крепкого чая, призывал к усилению власти монарха и к наступательной колониальной политике. Но потом, ближе к весне, он с облегчением отбросил прочь государственные заботы и снова запировал в таверне Камолино под гитарный звон. О романе в двух томах — ни слова: молодой автор словно забыл о своей миссии. Он взялся за перо лишь на пятом году обучения, на пасхе, да и то лишь затем, чтобы послать в «Портский вестник» две пасквильные статейки; в них высмеивался земляк Гонсало Рамиреса, доктор Андре Кавалейро, недавно занявший пост гражданского губернатора Оливейры по назначению кабинета Сан-Фулженсио *. Заметки эти были пропитаны ядом непримиримой личной вражды (в них даже упоминалось о «победоносных усах его превосходительства») и подписаны «Ювенал»: так подписывался и отец Гонсало, когда посылал политические заметки в этот самый «Портский вестник», где дальний родственник Мендес Рамиресов, Вилар Мендес, заведовал внешнеполитическим отделом. Гонсало прочел друзьям по клубу эти заметки — «два славных удара наотмашь, которые выбьют нашего кавалера из седла!» Один из серьезных юношей, приходившийся племянником епископу Оливейры, удивленно возразил:
— А я всегда думал, что вы с Кавалейро друзья! Если не ошибаюсь, ты даже жил у него на улице Сан-Жоан, когда приехал в Коимбру на подготовительный курс… Ведь семьи Кавалейро и Рамиресов связаны, можно сказать, исторической дружбой… Я в Оливейре не бывал, мало что знаю о ваших краях, но, помнится, слышал, будто имение Кавалейро, Коринда, примыкает вплотную к Санта-Иренее?
Гонсало нахмурил свой гладкий безмятежный лоб и холодно опроверг коллегу: Коринда вовсе не примыкает К Санта-Иринее; между этими двумя усадьбами протекает, и весьма кстати, речка Койсе; а сеньор Андре Кавалейро, по ошибке попавший из ослов в губернаторы, пасется на другом берегу.
Племянник епископа развел руками и фыркнул:
— Ну, сострил!
Через год после выхода из университета, Гонсало отправился в Лиссабон, по делу о заложенном имении Прага, близ Ламего: вопрос о выплате аббату Праги ежегодной ренты в размере десяти рейсов и полкурицы чрезвычайно затруднял распорядителей ипотечного банка. Хотелось ему также короче познакомиться с главой возрожденцев, Бразом Викторино, засвидетельствовать ему свою приверженность и готовность сотрудничать, а также услышать какой-нибудь тонкий политический совет. И вот однажды вечером, возвращаясь домой после ужина у престарелой маркизы Лоуредо, «тетки Лоуредо», жившей на улице Святой Клары, он повстречался с Жозе Лусио Кастаньейро; к тому времени патриот перебрался в столицу и теперь служил в министерстве финансов, в отделе распределения бюджетных средств. Он стал еще костлявей и худее, носил еще более темные очки и еще пламенней, чем в Коимбре, горел идеей возродить среди португальцев национальное самосознание. С переездом в Лиссабон планы «Родины» разрослись: теперь Кастаньейро самозабвенно хлопотал над созданием толстого двухнедельника, на семидесяти страницах, в синем переплете, под названием «Анналы истории и литературы».