Это был, судя по обличью, нищий, но не обычный известный нам парижский нищий, существо, которое не определишь словами ни на каком языке; нет, этот человек являл собой совершенно особенный тип, не укладывающийся в ходячее понятие, связанное со словом «нищий». Незнакомец совсем был лишен того чисто парижского характера, что нередко поражает нас в иных зарисовках Шарле, где удивительно удачно бывают схвачены черты этих несчастливцев, грубых, измазанных грязью людей, с хриплыми голосами, красными носами картошкой, с беззубыми, но хищными ртами, людей до того жалких и до того ужасных, что взор их, блещущий умом, производит впечатление неожиданности. У некоторых из этих потерявших стыд бродяг — пятнистые, облупившиеся лица с набухшими жилами, изрезанный морщинами лоб, жидкие, засаленные волосы, словно на парике, выброшенном на свалку. Все они веселы в своем позорном падении и позорят себя своим весельем; все они отмечены печатью разврата, молчанием своим они бросают вам упрек; их состояние возбуждает страшные мысли. Влача свою жизнь на грани между нищенством и преступлением, они не знают больше угрызений совести, они опасливо и ловко обходят эшафот, они порочны, но не преступны — правда, от преступлений их удерживает лишь расчетливость, свойственная пороку. Иногда они возбуждают улыбку, но всегда наводят на размышление. Один воплощает в себе уродство цивилизации, его пониманию доступно все: и своеобразная честь каторжника, и патриотизм, и добродетель; он совмещает в себе и хитрость пошлого преступника и ум утонченного злодея. Другой покорен судьбе, он ловкий лицедей, но глуп. Все они когда-то не лишены были стремления к порядку и труду, но общество втоптало их в грязь, ему дела нет до того, что среди бедняков, этих парижских цыган, пропадает столько поэтов, великих людей, смелых, богато одаренных личностей; этот люд причастен великому добру и великому злу, как все, прошедшие через страдания; он привык переносить неслыханные бедствия, какая-то губительная сила постоянно сталкивает его в грязь. Каждый из них лелеет свою мечту, надежду, радость, обретая их в картах, лотерее, вине. Ни единой черты, присущей этим странным существам, не чувствовалось в человеке, который беспечно прислонился к стене напротив г-на де Моленкура и походил на фантастический образ, созданный вымыслом даровитого художника и нарисованный на оборотной стороне какого-нибудь полотна. Высокий и сухощавый, с лицом свинцового цвета, обличавшим работу глубокой, холодной как лед мысли, этот человек убивал жалость к себе в сердцах зевак своим ироническим и мрачным взглядом, без слов требуя, чтобы с ним обращались как с равным. Его грязно-белое лицо и морщинистый лысый череп чем-то напоминали обломок гранита. Несколько прямых прядей седых волос падало с висков на воротник засаленного, доверху застегнутого сюртука. Он походил и на Вольтера и на Дон Кихота; он был насмешлив и меланхоличен, полон философского презрения, но в то же время почти безумен с виду. По-видимому, на нем не было белья. Лицо обросло длинной бородой. Дрянной шейный платок черного цвета, изодранный и обтрепанный, даже не прикрывал морщинистой шеи, в толстых, как веревки, жилах, с большим кадыком. Под глазами темнели дряблые мешки. Ему можно было дать шестьдесят лет, не меньше. У него были белые, чистые руки, на ногах — стоптанные рваные сапоги. К синим штанам в заплатах пристал какой-то белый пух, придававший им отвратительный вид. Стала ли его одежда издавать зловоние, намокнув под дождем, или он без того был весь пропитан запахом нищеты, свойственным парижским лачугам, подобно тому, как конторам, ризницам и госпиталям присущ совсем особенный, не поддающийся описанию, промозглый смрад, — только все, стоявшие рядом с ним, отошли подальше, оставив его одного; он бросил сначала на них, потом на офицера спокойный, безразличный взгляд, пресловутый взгляд Талейрана — тусклый, лишенный всякой теплоты, служащий как бы непроницаемой завесой сильным душам, которые скрывают за ним глубокие чувства и безошибочные суждения о людях, вещах и событиях. Ни одна морщинка не дрогнула на его лице. Бесстрастными оставались лоб и рот; он только опустил свой взор на землю с какой-то благородной и почти трагической медлительностью. И в движении увядших век читалась глубокая драма.
При виде этого стоического человека г-н де Моленкур невольно отдался игре воображения, как это нередко бывает, когда первоначальное простое любопытство влечёт за собой целый поток мыслей. Гроза прошла. Г-н де Моленкур успел лишь заметить, как сюртук старика скользнул своей полою по уличной тумбе; но, выходя из-под навеса, офицер увидел у себя под ногами письмо, видимо, только что обронённое, и догадался, что его потерял незнакомец, ибо тот вынимал из кармана платок. Офицер, подняв письмо, чтобы отдать его старику, машинально прочитал адрес:
«Господину Феррагусу, улица Старых августинцев, угол улицы Соли. Париж».
Штемпеля не было. Увидав адрес, г-н де Моленкур раздумал догонять нищего, ибо мало найдётся на свете страстей, которые не толкали бы в конце концов на бесчестный поступок. У барона появилось предчувствие, что находка может ему пригодиться, он решил оставить её пока у себя, чтобы получить право войти в таинственный дом и там передать письмо старику, — он не сомневался уже, что тот живёт в этом подозрительном доме. И сразу рой мыслей, смутных, как первые проблески дня, замелькал у него в голове, устанавливая связь между этим человеком и г-жой Демаре. Ревнивые любовники способны предположить все, что угодно, — и именно таким путём, избирая самые правдоподобные из своих разнообразных догадок, судьи, шпионы, любовники, наблюдатели устанавливают интересующую их истину.
«Не к нему ли это письмо? Не от госпожи ли Демаре?» Тысяча вопросов возникла в его беспокойном воображении, но, прочтя первые же слова письма, он улыбнулся. Вот, во всей своей великолепной наивности и в ужасающей безграмотности, дословный текст — здесь ничего не добавишь, не убавишь, можно лишь расставить необходимые знаки препинания. В оригинале нет ни запятых, ни точек, нет даже восклицательных знаков, этой основы, на которой держится вся пунктуация современных авторов и без которых они бессильны были бы изобразить роковую силу человеческих страстей.
«Анри!
Я шла ради вас на многие жертвы, в том самом числе — и на то, чтобы ничем не напоминать вам о себе, но в текущее время, повинуясь какому-то неодолимому голосу, я не могу промолчать про все ваши преступления против меня. Наперёд знаю, что в вашей душе, закореневшей в пороках, не найдётся и капли жалости ко мне. Ваше сердце неспособно ни на какие чувствия. Быть может, оно глухо и к зову природы, но все равно: я должна показать вам все ваше злодейство, до какого ужаса вы меня довели. Анри! Вы знали, как я горевала о своей первой ошибке, но, однако, вы мучили меня такими же мучениями и предали меня отчаянности и скорби. Так знайте, Анри, я была уверенной, что вы меня любите и уважаете, оттого я и могла терпеть свою горькую долю. Но что остаётся теперь? Вы отняли у меня все самое дорогое, все, что привязывало меня к жизни; я пожертвовала вам всеми родными, честью, репутацией, и мне остаётся только бесчестие, стыд и, скажу не краснея, нищета. Для полного моего несчастья не хватало только уверенности в вашем презрении и вашей ненависти, теперь я об этом не сомневаюсь, и у меня найдётся мужество, необходимое для осуществления моего плана. Решение моё принято, этого требует честь моей семьи, я положу конец моим мукам. Анри! Не отговаривайте меня. Мой план ужасный, я знаю, но меня вынуждает моё положение. Без помощи, без поддержки, без единого друга, который мог бы утешить меня, могу ли я жить? — нет! Так решила судьба. Итак, через два дня, Анри, через два дня Ида не будет больше достойна вашего уважения; но верьте моей клятве, что совесть моя спокойна, ибо я всегда оставалась достойной вашей дружбы. Анри, дорогой друг, — ведь вы всегда будете мне другом, — обещайте же, что вы простите мне путь, на который я вступаю. Любовь придавала мне мужество, она укрепит мои силы. Сердце моё полно тобой, оно спасёт меня от соблазнов. Не забывайте никогда, что судьба моя — дело ваших рук, и судите себя. Да помилует вас небо за все ваши прегрешения, на коленях вымаливаю я вам прощение, ибо знаю — ваши горести только усугубят моё несчастье. Несмотря на нужду, которую я терплю, я не приму от вас никакой помощи. Если бы вы любили меня, я могла бы принять эту помощь как знак дружбы, но благодеяния из жалости не приемлет душа, ибо я стала бы подлее того, кто даёт. Я прошу вас об одной только милости. Я не знаю, сколько времени придётся мне пробыть у г-жи Менарди, проявите же такое великодушие: не ходите туда при мне. Ваши последние два посещения причинили мне боль, которая не скоро успокоится, мне тяжело обсуждать подробности вашего поведения в этом доме. Вы ненавидите меня, это слово начертано в сердце моем и леденит его ужасом. Увы! в минуту, когда мне необходимо все моё мужество, силы покидают меня. Анри, друг мой, прежде чем между нами ляжет пропасть, дай мне последнее доказательство твоего уважения: черкни несколько слов, откликнись, подтверди, что ещё уважаешь меня, если и разлюбил. Хотя я могу смотреть вам прямо в глаза, но я не ищу свидания; я боюсь своей слабости и своей любви. Но умоляю вас, напишите мне поскорей, хоть одно единое словечко, оно даст мне мужество, поможет перенести мои горести. Прощайте, виновник всех моих бед, но единственный друг, избранник сердца, которого я никогда не забуду.