— ...(ее первых слов он не слышал) ...ты думаешь, я дала ему то же, что и тебе? Даже не смогла бы — я тогда каялась, а впрочем, ему я не смогла бы никогда. Он не знает меня. Я знаю: эта кожа, я знаю, она обладает магическим воздействием. Мои глаза тоже, я знаю, умеют, и все... но это не то же самое. Только ты, как какой-то психофизический Джек-Потрошитель, сумел вынуть всю меня наружу из моих собственных глубин. Я твоя, распоротая, все внутренности наружу, и все равно знаю, что должна быть для тебя мучительной загадкой, как статуя Изиды. Но для себя самой я больше не истерзанное непонятное привидение, с тобой я на самом деле живая.
Это была жуткая безвкусица, как, впрочем, и все, что она всегда говорила, однако имевшая то адское свойство, что стоило только ей сказать, как сказанное ею приходилось принимать как высшую художественную необходимость.
— Надо было любить тебя в уничтожении, потому что ты по-настоящему существуешь только в уничтожении. Твое существование для меня не случайно: ты должен был быть и должен быть моим. И меня нисколько не волнует, кто ты, — ты мой любовник, и этого достаточно, ты избран из тысяч, ты тот единственный, кого я могу любить. Я хотела бы, чтобы ты чувствовал то же самое. Я отдавалась тебе больше, чем ты мне. Ты борешься со мной.
Атаназий не слышал последних слов; он думал: в самом ли деле для оправдания его появления на свет достаточно того, что его предназначение — быть ее идеальным (в смысле абсолютного идеала) любовником.
— К сожалению, я не женщина, — угрюмо пробормотал бедный Тазя и подумал: «Правда ли то, что она говорит, или только теперь я добрался до ее позы, до этого третьеразрядного демонизма. Но откуда она знает, о чем я думал в эту минуту, — вот что странно». — Но скажи, откуда сейчас... Ведь я, пока сидел здесь перед твоим приходом, как раз об этом и думал. — Непонятно, зачем он соврал, ведь не думал об этом.
— Я давно хотела сказать тебе, потому что чувствовала, что у тебя остались какие-то сомнения. Теперь-то ты мне веришь?
— Как это: верю ли я тебе, что ты для меня что-то метафизически непреодолимое, воплощение странности бытия и величайших страданий, соединенных с высшим счастьем? — он остановился, почувствовав, что начинает нести банальные глупости. Все предыдущие размышления развеялись в прах: тень Зоси, матери, желание действовать, возвыситься над собой — все горело ясным пламенем, превращалось в пепел, корчилось, мельчало, пропадало от одного только дыхания этой любви. Все шло к какому-то страшному, неизвестному наслаждению — к окончательной гибели.
— И теперь, после того, как я узнала, что отец умер (впервые она сказала о нем «отец», а не «папа»), я поняла, как я люблю тебя. Но нам обоим еще предстоит много страдать, потому что во мне есть что-то неподвластное мне: какая-то неподвластная мне сила управляет мной; я лишь умом вижу ее потаенные пути, и, страдая, то есть когда и ты будешь страдать, оба мы поймем, что такое мы как единое целое вне жизни и смерти. Я буду изменять тебе при тебе же, никогда не буду врать, и ты мне, если сумеешь, придут вещи внешне ужасные, малые, отвратительные, даже гадкие, — я должна буду совершенно пасть, и ты тоже, только иначе и вместе со мной — не думай, что я хочу бросить тебя: мы никогда не расстанемся — и в этом падении мы будем возноситься все выше и выше, вплоть до того момента, когда мы в безграничной муке соединимся в единый всеведущий дух, и там (Атаназию пришел на память момент соединения с духом Ендрека Логойского и то, что произошло потом; но то было «в искусственном раю» кокаина, здесь же все происходило наяву, в полном сознании, хоть пока и в обещании, но такого, которое обязано было, о б я з а н о б ы л о исполниться и которое сейчас сгустило в нем кровь до состояния черной пульпы из сверхчеловеческого вожделения...), и там, только там, как в смерти, мы окажемся над миром...
Ее глаза закатились в диком восхищении, она была прекрасной, как зловещий ангел уничтожения, как само божество жестокой любви, никогда не могущее насытиться. Казалось, что она улетает в иное измерение, что ее больше нет. «Такая красота не может быть правдой — ее нет, на самом деле нет, и я больше никогда...» Отчаяние, бешенство и высшая, до смерти, влюбленность. Так он любил только дух Зоси в полной безнадежности, с тем, что никогда больше ее не увидит. А тут она встала перед ним, реальная, ощутимая, благоуханная — на ней был легкий красный халатик, она вспотела — он видел капельки пота на лбу (было 45 по Реомюру) — просто не верилось. Она стояла, как загипнотизированная, застыла в ожидании насилия, далекая от земли, неуловимая — голые ноги в красных туфельках легко дрожали, она была в полуобморочном состоянии. А из-под прикрытых тяжелых век она смотрела на любовника опрокинутым трупным взглядом смертельно ядовитого неземного вожделения. Она откинула голову назад. Атаназий бросился на нее, как разъяренный зверь. И наступила одна из тех безумных ночей, только еще более страшная, более непонятная, вне времени и пространства, где-то уже в безднах Абсолютного Небытия. На улице (индийской «улице») дул чуждый жаркий вихрь «муссон», и ночные бабочки чудной красоты одна за одной продолжали сгорать в пламени свечи и кусали, как обычные москиты, ибо, бросая Гелю на кровать, он порвал москитную сетку. А времени поправить ее не было... А для индийцев это была обычная ночь религиозных торжеств, что-то вроде нашей, скажем, Пасхи. Но Геля внезапно прервала это безумие, хотя Атаназий, будучи уже почти что как кусок отбитого мяса, а не человек, кусок, который светился холодным пламенем непостижимой Тайны Бытия (он смотрел на это пламя, не щурясь, со смелостью обреченного), — он все еще не насытился. Не только то, что творилось, но и то, что говорила Геля в это время (а умела она говорить вещи, способные перевернуть мозг вверх тормашками, превращая его в какое-то жалкое новообразование на половых органах), довело его до этого немыслимого безумия. Они оба совершили омовение в холодной воде в каменной ванне и вышли из этой купели посвежевшими: невинные и возвышенные, как парочка ангелочков. Для них ничто не существовало, кроме них самих. «Разве может быть хоть что-то еще? — со страхом спрашивал себя Атаназий. — Почему не пришла смерть?» После чего Геля велела подавать ужин: жареная курица с перцем, салат из плодов манго и бременское легкое пиво. Прислуживал старик-индус, в свободные минуты помахивая над столом красным подвесным опахалом «панкха» и ловя голыми руками летающих прусаков величиною с двух наших тараканов, заползавших на белую скатерть. Ко всему можно привыкнуть. После ужина они пошли в храм. Был час ночи.
Оба они нуждались в новом измерении. Католический Бог не существовал для Гели совершенно. Неудовлетворенная религиозная потребность (das metaphysische Bedürfnis[77]) искала нового воплощения. А вдруг получится перейти в буддизм (о брахманизме в силу технических моментов разговора не было), это стало бы дополнением к уже и так большому счастью. «Но не будет ли это опять связано с покаянием и отречением от эротических удовольствий?» — думал со страхом Атаназий, вышагивая по деревенской улице, вдоль которой беснующиеся пальмы и фиговые деревья стелились от порывов наполненного жаром и становившегося все сильнее урагана. «Интересно, что за новое свинство выкинет это чудовище?» Он был совершенно морально сломлен и о бегстве даже не помышлял. И в этой капитуляции перед уничтожающей силой он находил новое наслаждение и полное сиюминутное оправдание своего места во вселенной. А при мысли о грядущих муках и бесчестье его аж трясло от первобытного вожделения. Просто он постепенно становился одним большим лингамом с дополнительной, впрочем весьма сложной психологией как эпифеноменом, чем-то вроде души, в понимании материалистов прошлых времен.
На дворе одной из хижин старый факир как раз занимался своей магической процедурой, пытаясь зажечь какие-то сухие листочки на маленьком тростниковом столике. Он делал это с помощью тлевшего трута. Помощник держал над ним будкообразный балдахин из сухих пальмовых листьев.
— Ах, вот бы верить так, как он, — все, казалось, отдала бы за это сейчас, — прошептала Геля.
— Да, после буддизма можешь перейти к магии. Для этого мы можем поехать в Новую Гвинею или в Австралию, там лучше всего развито такое миропонимание, — слегка иронично сказал Атаназий.
— Не шути. То, что они делают, воистину возвышенно.
Те двое производили свои манипуляции не напоказ, более того, они, казалось, даже совсем не замечали двух белых в тропических одеждах, в неверном свете луны за колышущейся гущей деревьев. Атаназий попытался помочь магу, в перерыве от ветра поднеся зажженную спичку к его маленькой кучке. Сам колдун даже не дрогнул, не прервал свои заклинания, которые бормотал себе под нос, но помощник, отпустив балдахин, гневно отодвинул Атаназия, выговаривая ему что-то непонятное. Они пошли дальше. По пути попадалось все больше людей в белом, шедших группами и поодиночке: мужчины, женщины и дети. Дорога начинала идти в гору. За спиной оставались сделанные из белого камня «дагобы», похожие на остроконечные турецкие шлемы, вырастающие прямо из-под земли вдоль извилистой каменистой дороги, идущей по склону, густо поросшему кустарником, над которым возвышались огромные, в несколько метров, молочаи. В громадной гранитной глыбе зияла глубокая пещера. Оттуда доносилось ритмичное, завывающее пение, которому жалобным ревом вторил смешанный хор. Светились огоньки свечек, поставленных перед десятками статуй Будды — все представляли его сидящим под двумя изогнутыми кобрами. Атаназий заглянул туда, оставил Гелю в толпе, а сам вышел на террасу над пропастью — он хотел остаться в одиночестве, что редко с ним случалось в последнее время. С другой стороны долины над массой черных джунглей возвышалась острая верхушка скалы, а дальше, в глубине, гора со срезанной вершиной, плоская, как стол. Все выглядело чуждым и угрожающим. Никакого «настроения» (в нашем понимании) не было в этом удивительно прекрасном («холодном») пейзаже. Налево, в долине, виднелась деревушка, а дальше — огромное озеро, отражающее на своей взволнованной поверхности полную луну дрожащей дорожкой. На скалах над храмом рос маленький, карликовый священный баньян, с которого паломники из года в год обламывали ветки для того, чтобы нести их по всему миру, — там сидела часть паломников, мелькая в темноте кустов своими белыми одеждами. Десятки громадных летучих мышей шелестели крыльями в беспокойном воздухе. Атаназий присел на парапет. Неизвестно каким чудом дух Зоси догнал его даже здесь и разлился над чужой землей. От раздирающей душу тоски, что не она путешествует с ним по этим зачарованным местам и не видит всей этой красоты, у Атаназия все внутри перевернулось. Он думал так только потому, что временно насытился. А что было бы, если бы Геля вдруг отказала ему в извращенных удовольствиях, к которым он привык, как к убийственному наркотику? Он долго сидел, созерцая прекрасный пейзаж. Он хотел закрыть это в себе, сделать своей собственностью, увековечить в себе — но не получалось. Красота ускользала от него, просачивалась через его чувства, пропадала — он был бессилен. «В такие моменты люди пишут натуралистические пейзажи и фотографируют — это дает им иллюзию, что они ухватили мгновение восхищения миром», — подумал он, но не слишком был доволен этой мыслью. Что-то испортилось во всей композиции этой ночи. «Нехватка фосфора в мозгу. Эта бестия, словно пламя, пожирает меня...»